Другой Гийота

gijota-vospitanie Перед нами — воспоминания в настоящем времени, рассказ о себе от первого лица, повествование, скупое на вычурные образы и упорно настаивающее на возможности фиксации событий

Гийота П. Воспитание. Kolonna Publications, 2011.

Впервые на русском языке появилась книга Пьера Гийота, которая была издана во Франции не несколько десятилетий назад (как принёсшие автору скандальную известность тексты «Могила для 500 000 солдат» и «Эдем. Эдем. Эдем»), а совсем недавно, — роман «Воспитание» был опубликован издательством «Галлимар» в 2007 году.

Стилистически эта книга не имеет почти ничего общего с теми погружениями в преисподнюю, которыми Гийота истязал читателей в 70-е годы ХХ века, и вызывает любопытство уже только по причине этого различия. Тающая во рту дикая земляника ещё не смешана здесь с грязью и спермой. Можно даже предположить, что в отрыве от тех жутких текстов новый роман вызвал бы меньший интерес, казался бы лишь ещё одной книгой воспоминаний о детстве. Однако несамодостаточность здесь едва ли является недостатком, скорее имеет смысл говорить об усложнённой форме «автобиографии». Как если бы перед нами открывалась многотомная эпопея, начинающая рассказ с середины. И возможно, в этой системе координат тема детства оказывается прологом, который предстоит отыскать в процессе повествования.

«Воспитание» производит впечатление мучительной попытки зафиксировать собственное начало, ухватить ключевые моменты формирования того, что принято называть своим «я». Впрочем, это ощущение может показаться ложным и надуманным, если послушать самого писателя: «Это вовсе не книга воспоминаний о детстве… Потому что всё, что я сделал, всё, что со мной когда-то случилось, присутствует в моей жизни и сейчас, никуда не исчезло. По большому счёту это настоящее время творчества, которое длится постоянно… Я не хочу ничего придумывать о своём происхождении и стараюсь говорить о себе только правду. Я никогда не стремился ничего романтизировать, не хотел окружать свою жизнь мифами, никогда» (из интервью радио «Свобода», февраль 2011). Казалось бы, этих высказываний должно быть достаточно для того, чтобы отмести в сторону любые экзистенциально-психоаналитические разговоры о Другом как пустую софистику. Но, может быть, стоит внимательнее вчитаться в текст романа и задуматься, не будет ли ещё большей бестактностью утверждение о том, что мальчик, в ужасе просыпающийся с криком «Мама, мама, римляне!» (с. 27), и есть подлинный Пьер Гийота?

Действительно, перед нами — воспоминания в настоящем времени, рассказ о себе от первого лица, повествование, скупое на вычурные образы и упорно настаивающее на возможности фиксации событий, но при этом вопреки замыслу производящее впечатление рассказа о чём-то утерянном и чужом. Среди изобилия книг, окружающих главного героя, имя Марселя Пруста упоминается на страницах романа всего один раз и мимоходом (с. 133), однако именно эта аналогия первой приходит в голову при чтении «Воспитания». И дело здесь вовсе не в стилистической схожести (её почти нет, разве что детальные описания интерьеров могут напомнить языковую манеру «Поисков утраченного времени»), но в самой постановке вопроса: «Я всегда рассматриваю нынешний или предстоящий факт, поражение, обиду, успех, как только что свершившийся, ставший прошлым ещё до того, как я его прожил» (с. 48). Тут появляется нечто, вступающее в конфликт с мыслями, высказанными писателем в интервью. Настоящее время здесь несёт на себе печать удвоения, превращаясь в уже бывшее, скрывающее образ того другого, бесконечно затерянного в детстве «я», который повествователь стремится заполнить понятным ему (разумеется, ему теперешнему, а не тогдашнему) содержанием, надеясь приблизиться к себе, но в действительности лишь выговаривая тот туман, который отделяет рассказчика от далёкого образа. И можно ли говорить о неуместности мифа в ситуации, когда «мы смотрим наружу сквозь стёкла, которые затуманивают и приукрашивают мир» (с. 128)?

В тексте «Воспитания» мы сталкиваемся со сложной формой свидетельства, которое одновременно является иллюзией свидетельства, но, возможно, именно эта раздвоенная форма способна стать ключом к пониманию многих тематических линий других романов Гийота. «Воспитание» — это не просто фантазия, из текста романа мы действительно узнаём очень многое не только о событиях жизни протагониста (иногда кажется, что повествование перерастёт в историческую хронику), но главным образом об истоках писательской стратегии Гийота. Прежде всего это касается христианских аллюзий, которые подчас появляются в, казалось бы, самых не подходящих для этого эпизодах (вспомним роман «Проституция»). Библия предстаёт перед ребёнком странным конгломератом разрозненных фрагментов и догматов, который сложится в цельную картину лишь спустя десятилетия, но уже с первых лет жизни эти эпизоды вкрапляются в память ребёнка и становятся частью его самого: «Ко всему, что я переживаю, внешне и внутренне, приставлен библейский двойник: к жестам, порывам, мыслям, голосам других людей» (с. 174). «Я ощущаю глубокую связь с мифологией католицизма и дорожу ей», — говорил Гийота в вышеупомянутом интервью.

Но одновременно уже в детстве восприятие христианской традиции оказывается двойственным: «…молитва на улице перед девой Марией… змеиная голова с высунутым языком, выползающая из-под нежной ножки… Кому не хочется походить на это олицетворение красоты и мира?.. И тем не менее, хотя у меня самого есть мать, я смотрю лишь на трепыхающегося демона. В деву я не верю» (с. 141). А в финале романа мы сталкиваемся со словами: «Я сумел подтвердить своё решение: хорошо его обдумать и всё-таки отречься от Бога» (с. 204). Однако нужно вновь вспомнить о раздвоенности: речь здесь идёт не об атеизме или святотатстве, отречение от Бога в этой системе координат парадоксальным образом оказывается единственной возможностью уверовать в Него. Это странное слияние мученичества с театральной игрой заставляет задуматься о том, что привычные параллели между Гийота и Жаном Жене, преимущественно скользящие по поверхности гомосексуальных сюжетов, стоило бы пересмотреть на более глубинном уровне, точкой отсчёта для которого может стать вывернутое наизнанку христианство — преступление как святость (любители поиграть цитатами смогут обнаружить немало сходств между отдельными пассажами «Воспитания» и эссе Жене «Малолетний преступник»).

Поначалу выбор заголовка «Воспитание» для перевода французского «Formation» кажется неудачным, тем более что воспитательных сцен (в буквальном понимании) в романе куда меньше, чем эпизодов, в которых герой предоставлен самому себе. Повествование в настоящем времени, выполняемое от первого лица, заставляет перебирать неудобоваримые для русского слуха «формирование», «складывание» или даже изобилующее многозначностью «образование». Однако перевод Валерия Нугатова слишком аккуратен, чтобы могли возникнуть подозрения в необдуманности передачи на русском заглавия романа. И именно «воспитание» вновь начинает казаться наиболее точным вариантом, как только мнимая интровертивность оборачивается взглядом сквозь затуманенное стекло, не так уж сильно приближающим нас к внутреннему миру героя, но скорее фиксирующим неотвратимость его утраты и пытающимся подступиться к нему по тропам внешних влияний. Библия и «Энеида» сменяют друг друга в руках подростка, а перекрёсток иудейской и эллинской культур оказывается прологом для длинного путешествия по книжным полкам — от Гюго и Бальзака к Рембо и Гёльдерлину. Природа, религия, политика, пробуждающаяся сексуальность — всё это без всякой меры внедряется в сознание и смешивается в голове подростка: «Мой мозг, который я уже начинаю осознавать, кипятится в общем котле» (с. 109).

«Воспитание» здесь — нечто, напрямую связанное с травмой. Более того, без боязни впасть в психоаналитические толкования в случае книг Гийота можно вести разговор о травматическом опыте как основе творчества. И, разумеется, колониализм и Вторая мировая война совсем не случайно оказываются важнейшими темами «Воспитания». Размышления о нацизме соседствуют с ужасом перед колониальной мифологией: «Для меня Христос, явившийся в историческом времени, не может быть Богом, не говоря уж о том, кто Его послал. В противном случае, почему Он не пришёл в 1933 году и не поменял избирательные бюллетени в германских урнах?» (с. 204); «Долг Франции — нести цивилизацию народам, которые без неё коснели бы в своих бедах и нищете, и на иллюстрациях гордое, прекрасное население Империи, в эффектных нарядах, набедренных повязках, с дротиками либо своей продукцией на голове или в руках, смешивается с населением метрополии в тройках и вечерних платьях» (с. 107). Всё это предрешает «представление об истории как о непрерывной череде порабощения и избавления» (с. 36) и предвещает будущий кошмар, который в двадцатилетнем возрасте удвоится в опыте алжирской войны. Кажется, что в «Воспитании» Гийота пытается уловить истоки первичной травмы — той, что подготовила травму будущую и сделала её ещё более жуткой. Эта травма отразится даже на стиле, воплотится в кружении слов вокруг самих себя и вечно спотыкающейся речи. Здесь же, в «Воспитании», другой, непривычный для нас Гийота смотрит на собственную речь со стороны: «…всякий раз я вынужден молча подготавливать фразу во рту, по семь раз повторяя её одним языком; я могу говорить плавно, лишь пережевав всю фразу. Я заикаюсь не потому, что я стесняюсь людей, мне трудно говорить даже наедине с собой: приходится начинать фразу как бы вне самого себя, вытягивать наружу свою непрерывную внутреннюю речь, кто бы ни были участники диалога» (с. 42).

Текст: Анатолий Рясов

Источник: Частный корреспондент