Беседа Игоря Манцова с литературным критиком Владимиром Бондаренко
Мне кажется, наступило превосходное время — время дешифровки, время разгадок. Лет сорок, думаю — а это практически вся моя сознательная жизнь — собирался туман. Он густел и даже, я бы выразился, свирепел.
Манцов: Кажется, туман начал рассеиваться. Это не значит, что жить, хе-хе, стало лучше и стало веселее, хотя смеяться приходится всё чаще; это значит, что окончился этап, что скончался сановитый Этап Этапович, а многочисленные родственники, друзья, знакомые, даже люди из прихожей и с кухни, то бишь дворня, получили доступ к телу, к секретным материалам, к мемуарам и завещанию усопшего. Я, например, спешно ознакомился. Вряд ли узнал много нового, зато подтвердил иные свои старинные интуиции.
В разговоре с Вами, Владимир, мне хочется проверить свои наблюдения, но также выяснить те обстоятельства, о которых я по возрасту и в силу своей провинциальной зашоренности представления до сих пор не имею.
Совершенно случайно прыгнула в руку книжка Анатолия Афанасьева «В городе, в 70-х годах» (М., 1976). Кто такой Анатолий Афанасьев?!
Через пару мгновений припомнил, что это автор из обоймы «сорокалетних», которых именно Вы в своё время, скажем так, склеили, объяснили, долгое время защищали от нападок. Маканин, Ким, Курчаткин, Проханов, Афанасьев – вот такой списочный состав у меня в памяти. Если что-то путаю, уточните.
Однако, прежде поясню, почему невзрачная, единственный раз (!) выданная вузовской библиотекой книжка полузабытого автора привлекла моё пристальное внимание и спровоцировала этот разговор.
Меня буквально потрясло то, что среди 16-ти вещей, включённых в сборник, кстати, с предисловием Юрия Трифонова, нет повести или рассказа с названием, вынесенным на обложку.
«Нич-чего себе!» — сказали мужики, то есть я сам и мой внутренний критик/оппонент, поначалу настойчиво требовавший невзрачно/непопулярную книжку проигнорировать. Да здесь не меньше чем концептуальный издательский ход!
В 1976-м году, в эпоху, когда доминировали и воспевались, скорее, почвенные ценности, издательство «Современник» словно бы наперекор – гнёт свою линию.
Неужели «В городе, в 70-х годах» — концепт и вызов?
Моё смелое предположение подтвердилось уже через минуту, когда невдалеке от афанасьевского дебютного сборника обнаружилась сходного оформления книга Владимира Маканина. Снова «Новинки «Современника», снова программное наименование, на этот раз «В большом городе».
1980-ый год издания, внутри три повести, называющиеся по-другому. Уже через час я написал Вам письмо с предложением о срочном разговоре и рад, что он вот прямо сейчас осуществляется.
Выходит, была сознательная попытка определённых социокультурных сил – сформировать значимую Образность Городского Типа, противопоставив её милой и уютной, но по сути бесперспективной и даже опасной образности почвенного происхождения?
Что Вы про это знаете и думаете? Извините за продолжительное вступление, однако, слишком уж всё, на мой взгляд, серьёзно, слишком требует разъяснений с подготовительными телодвижениями.
Бондаренко: Думаю, это был тот случай, когда количество переходит в качество. Вряд ли лидером в прозе «сорокалетних» было издательство «Современник», не меньше книг, посвященных той же городской теме, выходило и в «Советском писателе».
Не просто городской. Не случайно, эту прозу называли еще и амбивалентной. Общество двоилось и троилось. Думали одно, делали другое, говорили третье. Это тогда и кончился, по большому счету, век идеологий. Проза сорокалетних – это была не то что антисоветская, а просто первая несоветская проза.
Когда её попробовали вывести из прозы старого поколения либералов, типа Юрия Трифонова, ничего не получилось. У старых либералов за спиной маячил «отблеск костра», ленинская идеология. Они, отрицая в чем-то идеологию брежневского времени, противопоставляли ей идеологию двадцатых годов. Как ни покажется парадоксальным, на этом была построена и вся концепция шестидесятничества, — на идеологии неоленинизма. Вспомним песенки Окуджавы про комиссаров в пыльных шлемах, вспомним «Коллег» и «Звездный билет» Аксенова с их отсылками к «комсомольцам-добровольцам», или же чекистские повести Гладилина.
Авторы «прозы сорокалетних» – Маканин, Киреев, Курчаткин, Афанасьев, ранний Личутин, Орлов, ранний Проханов – уже никакой идеологии не проповедовали, они писали жизнь, как она есть. В чем-то – физиологическая проза.
Так как вышестоящие идеологи уже ни во что не верили, а ничего официально запрещенного сорокалетние не проповедовали, писатели эти не сразу, но всё-таки прорвались в литературу.
Почему я назвал их тогда «сорокалетними»? Писать они стали, как и полагается, в 20-25 лет, но долго до книг не допускались, журналы их в упор не видели. И характерно, что большинство из них – Маканин, Киреев, Крупин, Михальский … – сами работали в крупнейших издательствах страны. Да и другие сотрудники издательств были из того же сорокалетнего поколения, с теми же самыми взглядами. Это не было заговором. Чисто физиологически подойдя к сорока годам, они стали во многом определять издательскую политику и печатать всю прозу сорокалетних, то есть по сути себя самих. Тем более, в текстах не было никакой идеологии, в том числе и антисоветской.
Вы правильно написали о закате почвеннической прозы. Это была мощная проза, но описывавшая уходящую натуру: последний поклон, последний обряд, последний быт. Они пели, по сути, могильные поминальные песни и молитвы. На такой прозе нового развития не будет. И потому уже среди самих почвенников и деревенщиков появились свои «сорокалетние»: Владимир Личутин, Владимир Крупин, дававшие все того же мятущегося, амбивалентного, не верящего ни во что человека.
К тому же вся деревня реальная именно тогда и уезжала в город. На переломе от Шукшина к Маканину и появился этот амбивалентный герой. Самым типичным его представителем я бы назвал Зилова из «Утиной охоты» Вампилова. Пустота не просто городского быта, а пустота нашего советского городского быта семидесятых годов.
Кстати, в этот клан «сорокалетних» по идеологии и стилистике я бы отнес и поздних исповедальщиков, типа Битова с его «Пушкинским домом», тут уж никакого отблеска костра не найдешь. Да и в «Москва-Петушки» Ерофеева мы видим все того же изверившегося, мятущегося, амбивалентного героя.
Такой городской герой стал царить и по всем городам и весям Советского Союза. Мы найдем его и в прозе узбека Тимура Пулатова, и у эстонца Энна Ветемаа, и у братьев Туулик, у грузина Гурама Панджикидзе. Если бы идеологи из ЦК внимательнее читали прозу сорокалетних, они бы почувствовали этот страшный вакуум идей в обществе. Может быть, и сделали бы что-нибудь полезное. Создали, к примеру, какой-нибудь вариант христианского социализма.
Никакие лютые диссиденты и антисоветчики ничего нового к этому типу героя не добавили. Эдичка лимоновский – все тот же изверившийся герой из прозы «сорокалетних». Из таких же амбивалентных персонажей состоит и вся проза Сергея Довлатова.
Да, они формировали образность городского типа, формировали типичного горожанина, часто москвича, неплохого специалиста. По сути, тогда и зарождался новый русский народ, но, увы, лишенный идеологии. Эта безыдейщина и царит у нас в стране добрых сорок лет. Никакой большой мечты или большой идеи, никакого величия замысла.
В храмы герои Анатолия Афанасьева и Анатолия Курчаткина не ходили, большой наукой, большим спортом не занимались. Они жили обычной московской жизнью, путаясь среди своих жен и любовниц.
Анатолий Афанасьев был одним из самых тонких лириков в нашем поколении «сорокалетних» прозаиков. Его талантливые романтичные младшие научные сотрудники влюблялись, творили, и вокруг них порхали воздушные создания, полные любви и надежды.
Все сорокалетние прозаики по-своему воспевали и поэтизировали окружающий их городской мир. Но они не могли найти ни одной большой идеи для большого города, воспевали свое одиночество.
В жизни это не была некая дружная ватага, вроде «исповедальщиков» или «деревенщиков». Каждый из сорокалетних держался на особицу. Героев своих любили, но когда доходило до смысла жизни, до смысла существования общества – они умолкали. Я еле собрал их пару раз всех вместе: в обществе книголюбов, да в большом зале ЦДРИ. Так что вполне могу нынче доказать «групповщину». Но это будет лукавство. Их «большой город» не терпел никакого авторитетного соседства.
Сорокалетние были первым абсолютно безыдейным поколением. Безыдейность эта и привела к краху государства в восьмидесятые годы. Поколение мирных, в целом глубоко порядочных, социально устроенных и по советским меркам обеспеченных людей.
Людей, которым не хватало большого воздуха. Религиозного ли, монархического, патриотического, анархического, государственнического, какого угодно. Того большого воздуха, при наличии которого только и возможно развитие страны.
Они явно демонстрировали, почему страна в целом зашла в тупик.
После первой нашей совместной вылазки охранители из общества книголюбов задумали даже провести партийное собрание Союза писателей с острой критикой «сорокалетних». Хорошо, что ЦК КПСС не допустило. Вскоре после «Метрополя» выявить еще одну группу отщепенцев, в которую входили практически все ведущие писатели нового поколения, – это было бы слишком.
Потом-то они разошлись по разным баррикадам: Проханов со своей имперской идеей в одну сторону, Курчаткин с либеральной программой в другую, Личутин погрузился в русскую древность. Удалился на свой восток Анатолий Ким. Да и сам Анатолий Афанасьев от своей тонкой городской лирики ушел в гротескную.
Новый Анатолий Афанасьев возник как-то сразу. Ему настолько чуждо по духу было потребительство, чужд весь этот уклад безудержного воровства, предательства, отмены вечных человеческих ценностей, что он просто не мог спокойно вписывать своих былых лирических героев в новую реальность, как, к примеру, сделал его друг Юрий Поляков. Из тонкого лирика вырос беспощадный разгребатель грязи, социальный сатирик, мастер антиутопий.
Примерно то, что Татьяна Толстая писала десять лет, а именно «Кысь», Анатолий Афанасьев с неистовством народного мстителя делал за полгода. И художественно его антиутопии были гораздо убедительнее. Но не те антиутопии он писал, которые замечали либеральные пресса с телевидением.
Он и погиб таинственно, загадочно: на полном ходу его автомобиль врезался в столб. Никаких аварий, никаких явных дорожных нарушений. Лишь мертвый, никем не понятый одинокий народный мститель.
О нем, впрочем, также как и о его ныне либеральных друзьях Руслане Кирееве, Анатолии Курчаткине, не любит вспоминать пресса, молчат и критики.
Да и самого явления «сорокалетних» будто бы не заметили.
А это же было первое явление советской городской прозы, описывавшей новый городской русский народ послевоенного поколения. Этот образный подход не подошел ни либералам, жаждущим или оголтелого антисоветизма, или воспевания потребленческих инстинктов, ни патриотам, упрекавшим сорокалетних в антигосударственничестве и антипатриотизме.
Я согласен с Вами, да, была сознательная попытка определённых социокультурных сил – сформировать значимую Образность Городского Типа, но, думаю, противопоставляли они свою городскую образность не милой и умирающей деревенской прозе, а более старшему поколению – воспевателям «отблесков костра».
Они не утыкались в прошлое России, а во многом безуспешно искали её новое городское будущее.
Манцов: Я совершенно не осведомлен относительно перечисленных вами и оставшихся за скобками деталей. До позавчерашнего дня не читал ни единой строки из упомянутых Вами писателей, да и за минувшие пару дней ознакомился лишь с тремя-четырьмя рассказами Афанасьева, да с повестью Маканина «Старые книги». Тем, кажется, интереснее мои реакции и на обойму, и на явление, и на конкретные немногочисленные уже прочитанные тексты.
Сейчас сам себе буду удивляться! Что-то во мне неслабое поднялось, какие-то едва ли не страсти разбушевались в связи со всем этим замолчанным и забытым.
Во-первых, по поводу проекта «Современника». Не они одни, видимо, печатали, но именно они совершенно очевидным образом – концептуализировали.
Повторюсь, дать издательские названия «В городе…» и «В большом городе» – это фактически объявить боевые действия. И я не согласен с Вами, что тут осуществлялось противостояние, скажем так, детям революционеров. Первый сборник Афанасьева, повторюсь, выходил с предисловием Трифонова, горожанина, так сказать, из горожан, а не только лишь созерцателя отблесков революционного костра.
(У меня, впрочем, и к Революции 17-го отношение неотрицательное.)
Какие-то редакционные люди, а может, даже и сами авторы, отталкивались, отпихивались, отбрёхивались – именно от деревенской традиции, от агрессивного почвенничества.
Вот сегодня исполнилось 85 лет великому артисту кино Вячеславу Тихонову, и по всем телеканалам гоняют песню из картины «Дело было в Пенькове»: «От людей на деревне не спрятаться, не уйти от придирчивых глаз…» Эта прекрасная песня – манифестация общинного образа жизни; того образа, который власть то ли по инерции, а то ли по глупости предписывала Советской Стране даже ещё и в 70-е.
Между тем, идеология объективно уже не играла доминирующей роли: в СССР стремительно формировалось массовое городское общество универсального типа. Ровно то же самое анонимное непрозрачное городское общество, что и, допустим, в странах Западной Европы или в США. Ну, с поправкой, на сильно догоняющий характер тутошней культурки, никак не желавшей признавать «массового человека» и кичившейся своим, мля, дворянским дореволюционным происхождением.
(Охх, Октябрьская революция имела все основания состояться.)
Где-то в конце 60-х среди элиты, как можно догадываться по сигналам из художественных произведений, стало модным делом влечение к некоей агрессивной дворянскости. Никита Михалков бесподобно высмеял всё это архаичное поместное скотство в картине «Неоконченная пьеса для механического пианино». Много, много можно отыскать в том времени проговорок, одно «Дворянское гнездо» Кончаловского чего стоит!
Впрочем, злой Михалков, скорее, высмеивает, а вальяжный Кончаловский, скорее, мечтает и внутренне вписывается.
Элиты не справлялись с задачами модернизации, в первую очередь образного характера, и вот решили словно бы замереть на месте, подловато выползти из набиравшего Страшную Силу города на природу и – кайфовать. Таков был, судя по всему, бессознательный заказ беспомощных русских элит, вышедших во многом из крестьян, выбившихся из грязи в князи и возмечтавших теперь о качественно новом оформлении своего статуса.
(Дезертирство, вот как это всё называется.)
Деревенщиков, думаю, потому и поддерживали, что их архаичная идеология, отрицавшая, в сущности, Реальность под маркой «борьбы за нравственность против бездуховности и безбожности», удачно дополняла поместную картину мира, которую заказывали новые дворяне из партийных, из совеццких.
И поэтому вменяемым, сориентированным на реальность гражданам было предписано какими-то высшими силами: изо всех сил упираться, становиться на дыбы, осознавая и разъясняя другим, что деревня не выход, что благолепие её фальшивое; что город неизбежен и что, наконец, секулярность не грех, ибо Бог одинаково живёт и в храме, и на пашне, и в анонимной городской суете.
Выхваченные наугад рассказы Афанасьева невероятно меня порадовали. Они не «бездуховные», а их герои – не амбивалентные, но попросту «массовые человеки», живущие на пороге неизбежного внедрения некоего городского буржуазного стандарта.
Какой-нибудь американский Джон Чивер примерно в то же время и чуть раньше писал примерно то же самое.
(«Какой-нибудь» – это, конечно, лишь для того, чтобы скрыть горячую любовь в комплекте со страстной привязанностью. Мои друзья знают, что значит для меня Чивер.)
А вот уж как тутошняя элитная сволота внедряла пресловутый городской буржуазный стандарт – вопрос отдельный.
Впрочем, как я уже много раз говорил/писал, не со зла всё это у них, но единственно от беспомощности и от убогости.
Бондаренко: Во-первых, не случайно же прозу сорокалетних подвергла яростному разгрому вся существовавшая тогда критика. От знаменитой статьи почвенника Михаила Лобанова «Освобождение» до не менее знаменитой статьи либерала Игоря Дедкова «Когда рассеется лирический туман», от Сергея Чупринина до Анатолия Ланщикова, от Евгения Сидорова, некогда министра культуры, до, как ни парадоксально, одного из типичных «сорокалетних» прозаиков Владимира Гусева, в своей критике напрочь не признававшего собственного амбивалентного героя.
Это было и на самом деле – принципиально новым явлением. Проза сорокалетних со своим городским героем перла со всех сторон. И в защиту её, кроме меня, так и названного «идеологом сорокалетних», вступились за отсутствием иных критиков сами прозаики.
Появились в «Литературной газете» статьи Руслана Киреева, Анатолия Курчаткина, Александра Проханова, Владимира Крупина. Я повторяю, речь идет не о той или иной группировке, ватаге, компании. Писатели, не знавшие друг друга в лицо и по имени, писали об одном и том же: о большом городе, о новом народе, и (тут я с Вами не соглашусь) о вакууме больших идей – романтических, анархических, протестных, политических, социальных, даже сексуальных. Новый городской народ, лишенный хоть какой-то общности, катился в перестроечную пропасть.
Во-вторых, уверяю Вас, все они воевали не против архаичной деревенской идеологии (хотя одна из моих статей в защиту сорокалетних так и называлась – «В новую деревню на телеге?», но это был чисто полемический прием). Иные из повестей Маканина, вроде «Где сходилось небо с холмами», тексты Личутина, Крупина, или даже проза лютого горожанина Проханова «Иду в путь мой» – всё это прямое продолжение деревенской прозы.
Дети переехавших в город крестьян – Беловых, Абрамовых, Распутиных, Шукшиных – устраивались в городе и описывали свою новую жизнь. Среди всех «новых горожан» практически не было ни одного москвича: Маканин – с Оренбуржья, Курчаткин – с Урала, Личутин – из Мезени, Проханов – с Кавказа и так далее. Уверяю Вас, они внутренне не противостояли, условно говоря, своим деревенским родителям. А вот противостояние с шестидесятниками и другими хранителями «отблеска костра» у них было. Шестидесятники, как и их отцы с дедами, – революционны.
Все «сорокалетние», как, впрочем, и все «деревенщики» – эволюционны. Им чужды были любая революция и контрреволюция. Так что не «сорокалетние» устроили перестройку, а все те же революционные шестидесятники. Беда «сорокалетних» была в их непротивленчестве, в их городском советском лиризме. Нет величия замысла? Да ничего, стерпим. Нет колбасы и сосисок? Тоже переживем, разве что досконально опишем.
Временами и деревенщики переходили на их рельсы: Валентин Распутин в городских рассказах «Что передать вороне?», Василий Шукшин. Я не вижу там противостояния. При том, что «деревенщики» открыто писали о вымирании русской деревни, о гибели традиционного крестьянского быта, их дети нормально устраивались в больших городах.
Никогда не видел я и агрессивного почвенничества. Земля не агрессивна сама по себе, и хранители её не агрессивны.
Издательство «Современник» было, в том-то и парадокс, главной площадкой деревенской прозы. Думаю, тогдашние руководители издательства Валентин Сорокин или Юрий Прокушев удивятся, что их объявляют идеологами новой городской прозы сорокалетних.
Вот разве что на среднем уровне в издательстве работали сами же «сорокалетние прозаики». А вообще-то среди ста деревенских книг выходил десяток городских, не более.
Конечно, работавший там поэт Юрий Кузнецов – это не деревенский поэт, это наш крупнейший мастер консервативного авангарда. Но в целом это была крепость крестьянской идеологии.
Вы правы в своем сравнении с Джоном Чивером и ему подобными. Я бы даже Чарльза Буковски добавил. Но наша «сорокалетняя проза», увы, тогда вряд ли их читала. Это говорит лишь об общих законах человеческого развития. И худо-бедно развивавшаяся крупнейшая индустриальная держава мира, СССР, со своими сотнями тысяч заводов и миллионами строек, – развивалась по тем же законам, что и США.
Идеология вторична, идеологию можно пришить любую, было бы необходимое развитие. Но вот этот ритм развития наши амбивалентные герои часто и не улавливали.
Наверное, Николай Первый тоже справедливо критиковал Печорина за чересчур частную жизнь. И Николаю Первому, и брежневским властителям нужно было всего лишь самим отладить ритм развития, обосновать его идею.
По сути, вся эта городская проза и воспевала новый город, новых горожан, любовалась ими; мешали революционизм одних и мертвая чиновная гладь других.
По поводу наших нынешних псевдоаристократов более чем согласен с Вами. Но меня поразило, что Вы, отмечая моду на агрессивную дворянскость, ищете неких других фигурантов, не Михалковых. Вы пишете, что Никита Михалков «бесподобно высмеял всё это архаичное поместное скотство в картине «Неоконченная пьеса для механического пианино». Много, много можно отыскать в том времени проговорок, одно «Дворянское гнездо» Кончаловского чего стоит».
Для меня и тот, и другой и являются карикатурными фигурами нашей новой псевдоэлиты, ново-старого дворянства. Еще кровь на руках не отмыли за деяния отцов и дедов в чекистские времена, а уже определяют новый аристократизм на Руси.
Если и формировать новый аристократизм на Руси, то на новой основе, по героическим делам офицеров, как и бывало в древние времена. А когда сегодня старый чекист или секретарь обкома достает некую дворянскую грамоту, я в нее не верю, даже если она юридически не фальшивка. Михалковы не дворяне уже потому, что сосланный дед их отрекся от дворянства, уйдя на советскую работу.
Кстати, я много ездил по миру, прежде всего собирая материалы по русской эмиграции, и встречаясь с десятками графов, баронов, и даже великих князей, но не видел в них барства. Сидела, к примеру, бухгалтерша Лиза Оболенская в Брюсселе и думать не думала, что она княгиня. А вот приезжает к ней, например, Владимир Солоухин, и начинает ручки целовать, умиляясь её княжескому титулу.
Впрочем, немало этих князей и в эсэсовских командах поработало, и на ЦРУ в Америке, так что я противник установления сегодня новой породистости среди русского народа. Поздно уже. Поезд ушел. Если Владимир Толстой – труженик и великий организатор, то и великая ему хвала за это, независимо от того, что он потомок графа Толстого.
И последнее: поздно Вы, Игорь, спохватились спорить с «деревенщиками», иных уж нет, а те далече. А эпигоны их – это книжные черви, живущие в придуманных ими деревнях. Которых и не было, и нет.
Да и «новые горожане», как и «проза сорокалетних», уже отметили свое тридцатилетие. Героям моим уже по 75 лет стукнуло. И Битову, и Маканину, и Высоцкому, и Проханову…
Пора им памятник единый поставить, а заодно и памятник новому городскому русскому народу. И каким он еще будет? Кто знает?
Манцов: Я не спорю с деревенщиками, я их не читал, да и неактуально всё это сегодня. В то же время хочу уточнить, что неуважения или агрессии в адрес конкретных художников этого направления у меня тем более нет. Не мое это дело, не моя территория.
Меня интересует Город. Я настаиваю на том, что Город в России не развивается и на образном уровне третируется. Почему бы это? Хочется разобраться, хочется устроить наконец хотя бы себе самому и своим сторонникам – интересную жизнь.
А сейчас эта жизнь, хоть с деньгами, хоть без, – неинтересная, убогая. Неслучайно же люди в столицах бегают на Болотную. Только не Путин, не Путин в их проблемах виноват, сколько же можно упрощать?!
И вот еще что. Владимир, агрессивное почвенничество – есть.
Вот Вам идеолог почвенничества даже не совеццкого, а досоветского: Глеб Успенский.
Мой земляк, оба его исторических домика находятся в 7-8-ми минутах от того места, где я в Туле родился и сейчас снова живу. Мало кто, поэтому, может так, как я, прочувствовать ту степень рабства, которое этот человек транслирует и которое по сию пору на моей земле, в моей стране не изжито.
Страшные слова из эпохального его текста «Власть земли»:
«Забрала мать-сыра-земля мужика в руки без остатка, всего целиком, но зато он и не отвечает ни за что, ни за один свой шаг.
Раз он делает так, как велит его хозяйка-земля, он ни за что не отвечает: он убил человека, который увел у него лошадь, и невиновен, потому что без лошади нельзя приступить к земле; у него перемерли все дети – он опять не виноват: не родила земля, нечем кормить было; он в гроб вогнал вот эту свою жену – и невиновен: дура, не понимает в хозяйстве, ленива, через нее стало дело, стала работа…
Словом, если только он слушает того, что велит ему земля, он ни в чем не виновен…
Ни за что не отвечая, ничего сам не придумывая, человек живет только слушаясь.
И вот в этой-то ежеминутной зависимости, в этой-то массе тяготы, под которой человек сам по себе не может и пошевелиться, тут-то и лежит та необыкновенная легкость существования, благодаря которой мужик Селянинович мог сказать: «меня любит мать-сыра-земля».
Речь, в сущности, об инфантильном комфорте: «необыкновенная легкость существования».
Тут Вам и причины Революции 17-го, и сталинского раскулачивания с террором, и кошмаров советской власти. Тут! А не в большевистских перегибах. Большевики реагировали вот на это. На этот кошмар.
Перестройка оказалась блефом, ложью от начала и до конца. Перераспределили бабло, а теперь снова привязывают человека к абстрактным и, как бы сказал мой друг Касаткин, нерелевантным для него «моральным ценностям»; вынуждают «болеть» за дебильно/грязный спорт высших достижений, за типа Землю-матушку.
Всё это ложь, всё это насилие над Реальностью. Здесь формально давно Город, с 70-х ещё годов – Город, а они нам снова втюхивают общинную хрень.
Кстати, вот хороший текст на нашу тему; текст, думается, совершенно правильный. Из текста понятно, почему втюхивают, и почему Русский Город по-прежнему не удаётся.
То, что Вы называете «вакуумом больших идей», я называю, допустим, провалом образного строительства.
Снова опутывают страну и общество – паутиной византийской хитрости. Допустим, Анатолий Афанасьев едва ли не гениально описывает в своих первых рассказах кризис семьи, остроумно и жёстко вбрасывает тему адюльтера.
Буржуазный адюльтер, измена со скуки – это же родовой признак буржуазного городского общества. Плохо это? Да хоть пять миллионов раз скажи, что плохо, хоть из рясы поповской скажи, хоть из чиновничьего костюмчика, а только в большом городе без этого никуда. Для начала нужно признать факт и художественно его исследовать.
Об этом, о кризисе семьи – весь Чивер и весь прочитанный мной вчера Афанасьев.
А у нас тут сейчас какая модная риторика вброшена? Нечто вроде «Семья спасёт Россию, Россия спасёт семью!» Кстати, дарю слоган бездарным расейским политтехнологам. Пишите на плакатах и транспорантах, транслируйте на волне партийного радио «Селигер».
«В моей жизни много счастья», «Без любви (записки горожанина)», отмеченный Трифоновым текст «Поздно или рано» – это нужно изучать в школе, это актуальнее Солженицына и, пожалуй, даже Распутина.
Не «лучше», нет. Мне на писательские табели о рангах наплевать. Эти афанасьевские вещички нисколько не устарели, они даже ещё не начинали жить!
Внимание на формуляр: я их второй читатель в большой вузовской библиотеке. Весьма репрезентативно.
Не прочла страна базовых текстов, не сделала соответствующего массового кино, – теперь окончательно запуталась.
На канале «Россия» видел сериал про то, как в Москве похитили для восточного шейха молодую русскую красавицу, но она прошла через все арабские гаремы с израильскими борделями, так и не потеряв девственность.
Французские предреволюционные просветители в количестве давали подобные сюжеты два с лишним столетия назад и, конечно, в режиме глубокого сарказма. Зато теперешние расейские «деятели культуры» – на полном серьезе.
Жуткая архаика. Девушка сохранила девственность в борделе и в гареме! Восторг внезапный ум пленил!
РПЦ торжествует. Ряженые казаки торжествуют. Чиновники отчитываются о победах на фронтах битв за нравственность с заокеанскими растлителями. Реальность не интересует никого.
…Ну да ладно. Для первого разговора достаточно.
Спасибо Вам, что откликнулись. Надеюсь, продолжим общение, выйдем ещё и на уровень технологии литературы, технологии культуры.
«Большие идеи», если они не политического рода, но художественного, – дело хорошее. Пускай отечественные политеги и моралисты с нравственниками, как водится, развратничают.
Текст: Игорь Манцов
Источник: Частный корреспондент