Евгений Харитонов: две годовщины

Евгений Харитонов. Фото: www.vavilon.ru
Евгений Харитонов. Фото: www.vavilon.ru

К 70-летию со дня рождения и 30-летию со дня смерти одного из главных русских писателей ХХ века OPENSPACE.RU публикует его тексты и воспоминания о нем Татьяны Щербины и Наума Ваймана

11 июня 1941 года в Новосибирске родился Евгений Владимирович Харитонов. 29 июня 1981 года в Москве он умер. Между этими двумя годовщинами OPENSPACE.RU публикует мемориальную подборку материалов об одном из самых значительных русских писателей.

При жизни Харитонов не публиковался — и для него эта дежурная для описания авторской практики советского времени формула значит больше, чем в других случаях, — Харитонов не публиковался вообще, ни в официальной печати, ни в эмигрантской, ни толком в самиздате1. Он умер внезапно — что называется, на пороге признания: через несколько месяцев после смерти он был отмечен неофициальной Премией Андрея Белого, тогда же появились в печати тексты — сначала в самиздате, потом за рубежом, а затем и в постперестроечной прессе. Вышли два собрания произведений Харитонова («Слёзы на цветах», М., 1993; «Под домашним арестом», М., 2005), много воспоминаний и статей о нем.

«29 июня 1981 года на одной из улиц Москвы скончался Евгений Владимирович Харитонов. Собственно, известно и название этой улицы, и точное место, и точное время, но просто кощунственно называть их, когда эти внешние приметы скажут читателю больше, нежели само имя Евгения Харитонова. А ведь ушел один из талантливейших прозаиков в нынешней русской литературе». Эти слова Д.А. Пригова из его тогдашнего некролога Харитонову я уже приводил десять лет назад в предисловии к публикации ранних стихов Харитонова и вправе снова процитировать их здесь: имя Евгения Харитонова и спустя 30 лет после его смерти остается известным, пользуясь словом Жуковского, Für Wenige«для немногих».

С одной стороны, безоглядная радикальность писательского проекта Харитонова и его сознательная авторская установка на, как с упором сказано в одном из его стихотворений, «скрытность от б о л ь ш и н с т в а» подразумевают известную камерность аудитории. С другой — мне все же кажется, что количество этих «немногих» могло бы быть и больше: сегодняшняя малочисленность читателей Харитонова и сохраняющийся за ним статус «подземного классика» отчасти вызваны банальными внелитературными обстоятельствами — прежде всего малым тиражом и труднодоступностью его книг. Первое собрание текстов Харитонова быстро разошлось (я бы сказал, растворилось) среди «продвинутой» публики начала 1990-х, моментально присвоившей автору, согласно тогдашней общественной моде, звание «культового»; второе издание легло в ту же, подготовленную перестроечными медиа, но суженную временем нишу. Стремлением преодолеть эти внешние обстоятельства продиктованы структура и, так сказать, инструментальный характер настоящей публикации: кроме написанных по просьбе OPENSPACE.RU воспоминаний о Харитонове Татьяны Щербины и Наума Ваймана, я включил в ее состав и давно известные тексты писателя, до сих пор, к сожалению, отсутствовавшие в сети: одно из его центральных произведений «Слёзы на цветах» (1980), текст «Непечатные писатели» (1980) в авторском чтении и замечательное помимо всего внятной авторефлексией письмо Харитонова к Василию Аксенову, ставшее предсмертным.

Глеб Морев

НЕФАНТАЗИИ ЕВГЕНИЯ ХАРИТОНОВА

Татьяна Щербина

29 июня 1981 года в Москве стояла такая жара и духота, что прямо с утра я запихнула в дорожную сумку одеяло, какую-то еду, и мы с моим тогдашним мужем отправились в Ботанический сад. Сейчас это надо объяснять, как и всю тогдашнюю жизнь: Ботсад — потому что не существовало кондиционеров, еду — потому что не было кафе, одеяло — потому что не на чем было сидеть, кроме как на траве. В 6 часов вечера ко мне должен был прийти Женя Харитонов. У нас возник бурный дружеский роман, хотя познакомились мы давно, в 1977 году, когда он был режиссером Театра мимики и жеста, а я, закончив филфак, увлеклась пантомимой и стала о ней писать.

Пантомима была примерно тем же, чем спустя десять лет рок, но только рок стал маркером эпохи перемен: «мы ждем перемен» пелось, когда фундамент уже качнулся, а 70-е были временем бессловесным и беспросветным. Интеллектуальное уходило в огороженный терминологией структурализм, артистическое — в пантомиму. И то и другое было территорией свободы, где можно было не отстраивать себя от власти — в ту или другую сторону. Пантомимические спектакли Гедрюса Мацкявичюса становились событиями, а спектакли Жени Харитонова ценил достаточно узкий круг «слышащих» и глухонемые, которым и был предназначен театр. Я приходила частенько к Жене на репетиции, они были интереснее самих спектаклей, это была та же его литература, о которой я еще ничего не знала, вернее, комментарий к ней. В это время бытовало среди советских писателей выражение «пишу нетленку», а среди антисоветских говорили о «духовности» — религиозной, эзотерической или хоть какой. «Дух» советский проект испустил как раз в семидесятые, ему искали замену. А Женя Харитонов написал рассказ «Духовка», уподобив волшебное слово духовность той самой пародийной для нашего круга нетленке.

Я прочла этот рассказ году в 80-м, кто-то дал машинопись, на меня он произвел впечатление. Бормотание, мимика и жесты, ничего не значащие обмены репликами из обычной рутинной жизни. Сама мысль писать так: будто вскользь, на ходу, как записывала бы любительская видеокамера (их тогда еще не было), показалась удивительной. В русле «Москвы — Петушков», но без всякого «колорита». Сходно с бормотанием Всеволода Некрасова, но тут повествование все же, сходно и с Чеховым, но других обстоятельств Чеховым: не человек в футляре, не дама с собачкой, а отказывающееся от форматирования (или стереотипирования, типизации) «я», которое на сторонний взгляд — ничто, а для себя — единственно доподлинно знаемое. Я встал, я сел, я пошел, я сказал, мне сказали, я оказался с тем, кто вдруг исчез, уехал. Вот и все. Все остальное — не истина. Этот рассказ отнимал соломинки — тогда хватались за Блаватскую, Федорова, Штайнера, йогу, тантру, за пасхальные яйца, кто за что, это было мерцание истины, а тут — ушел-пришел. И даже не описывается, что чувствовал. Но из мимики и жестов мы понимаем, что чувствовал, читаем пантомиму и догадываемся. Мы же вообще ничего не знаем доподлинно, только догадываемся. Это был Женин театр в письме, но я еще не знала, что тот Харитонов и этот — одно лицо. Я впервые публично выступила со стихами в 1980-м (а начала писать в 1978-м), читала часто, публиковалась в самиздате, и Женя уже слышал обо мне, когда однажды мы встретились на какой-то домашней литературной вечеринке и удивились друг другу: оказалось, что он и есть автор «Духовки».

Женя приносил мне разные свои вещи, я их заглатывала, отмечая отсутствие зазора между ним самим и его текстами. Пантомима произвела удивительную революцию в сознании: у тебя не шесть рук и не три головы, ты не можешь их себе пририсовать, а нафантазировать можно что угодно. Женя был противником фантазирования, его тексты — это попытка обнаружить реальность вне фантазий, которые различаются только тем, что одни становятся стереотипами, а другие остаются «авторскими», то есть материалом для психоаналитиков.

Женя сказал, что написал пьесу и в следующий раз, когда машинистка ее напечатает, дня через два-три, принесет. (Сегодня не все поймут, что такое машинистка, ну да ладно, на то и поисковики, чтоб знать всё.) Следующий раз определился, 29 июня 1981 года, 6 вечера. Женя забрал у машинистки рукопись — в ВТО (ныне СТД), находившемся на Тверской (ныне торговый центр), на углу с Пушкинской. В этот удушливый день поехал и взял экземпляр, который принес мне уже не он, а его душеприказчик. Так, помнится, он себя обозначил. Пьеса называлась «Дзынь». Это была как раз фантазия: обратный ход времени. Герой лежит в гробу, потом оживает, но ему плохо, он болен и немощен, потом он все моложе, у него все больше сил, все больше желаний и возможностей…

В Ботаническом саду, сидя на одеяле с ручкой и тетрадкой, я пишу стихотворение, посвященное Жене. Оно начиналось так: «Я плачу, оттого что нет грозы, как зелень ядовита в это лето, такого фосфорического света нет в каталогах средней полосы» — это неподцензурный альманах, в котором участвовал Женя, так назывался, «Каталог». Стихотворение, которое должно было быть радостным, упорно продолжалось на трагической ноте: «Я плачу — оттого что медлит дождь, стоит в резьбе нефритовой крапива, природа неестественно красива, всё нынче зацветает, даже хвощ». А потом «я плачу, на малиновой щеке застыла лихорадочная блёстка, я бледная от роду, как известка, и я привыкла жить на сквозняке», и это как бы о себе было о нем, о себе это была бы фантазия, а о нем — правда. Картинка, нарисовавшаяся словами, чуть опередила реальность.

Я дописала стихотворение, в спешке (последнее четверостишие совсем небрежно, лишь бы закончить), посмотрела на часы, вскочила — пора, а то Женя придет и окажется у закрытой двери. Мы сворачиваем пожитки, почти бежим к выходу, он большой, этот сад, и вдруг на траве видим вороненка, который стоит и не думает улетать. «Странно», — говорит муж и протягивает к нему руку. Тот стоит. И я замечаю, что в клюве у него кровь. Муж берет его на руки, я истерически кричу: «Отпусти, не трогай», он не соглашается: «Возьмем с собой», а у меня такое чувство, что он держит в руках несчастье. И я воплю, но он упорно несет его домой, по пути вороненок умирает. Это был плюс-минус тот момент, когда на Пушкинской улице от тромба в сердце падает и умирает Женя. Вот тут разница между фантазиями и знаками, связями, которые нам непостижимы; и сейчас, когда я пишу это спустя тридцать лет, я снова переживаю ту сцену, тот холодок в спине, мурашки по коже, затемнение в глазах, и ту недосказанность, которая свойственна как бы случайным синхронностям и как бы нереальным перескакиваниям во времени. Когда Женю хоронили, у него одна щека была малинового цвета, и на ней все время выступала блестка, которую мать стирала платком, а она всё выступала и выступала. Он в жизни был очень бледен, а тут… тут был уже не он, но, как и в его пьесе, Женя постепенно оживает — своими текстами, его письмо читается сегодня совершенно естественно, потому что «соломинки», мешавшие его воспринять должным образом, обломились. Осталось всё в чистом виде, мы не можем его назвать, это «чистый вид», многим он кажется пустотой и наваждением, но если почитать Харитонова, то всё встанет на свои места.

______________________________________

1 Два подтверждающих правило исключения: публикация «Духовки» в 1979 году в ленинградском подпольном журнале «Часы» и подборка текстов в машинописном же «Граале» за месяц до смерти.

Читать полный текст

Источник: openspace.ru