Зачем изучать историю литературной мысли?

kniga-sochinitelja Нужно ли учиться создавать литературные произведения? Или успех в данном искусстве исчерпывается природной наклонностью, а правил никаких нет и набираться опыта, как в других творческих профессиях, необязательно? Хочешь быть писателем — будь им?!

О трудности писательского ремесла, необходимости «профобразования» не раз говорили сами беллетристы, отстаивая свое положение в государстве, внешне благосклонном, по сути же, снисходительно терпевшем их, как терпят лишних людей. Подобное происходило в Риме, в елизаветинской Англии и в России двух минувших веков. Приходилось заявлять о своей профессии в полный голос, утверждаться в правах. Опротестовывая обывательские представления о поэтах, Гораций сравнивал их с шлифовальщиками, Маяковский — с шахтерами.

Литературная мысль возникла в эпоху, когда художник слова ценился умением развлечь гостей на пиру: воинственные слушатели Гомера испытывали мало почтения к своим поэтам, лучший из которых отказался повествовать только о том, что велено, оправдывая дерзость законом искусства. «Не обвиняй в своих слезах певца, — возражает матери Телемах. — Он должен петь о новом, чтобы интереснее было слушать. Если же недавние события печальны, виноват не он, а Зевс». С Зевсом не поспоришь, значит — оставьте земного творца в покое, не навязывайте ему темы.

Отрицать законы и технику писатели привыкли также издавна. Тому есть объяснение. Творческий человек всегда верил в свою необычность — совершенно не лукавя при этом, что доказали исследования психологов искусства. Певец Фемий, слушая которого плакала Пенелопа, гордо рекомендуется «самоучкой». Своих товарищей по ремеслу Гомер наделяет знанием «всего, что есть и что было», а его современник и соревнователь Гесиод — «и того, что будет». Сочинители, жившие в требовательные к литературе, а потому счастливые для литературной рефлексии времена, стремятся заставить слушателей и читателей глядеть на себя восхищенным взглядом профана. Чем больше публика нуждается в авторитетном мнении, тем скорее они убеждают общество в своей богоизбранности. Современная Платону критика признает вдохновение в трех областях — политике, философии и поэзии. (А музыканты и скульпторы с живописцами суть ремесленники, техниты.) У нас роль публициста, учителя общества, стала едва ли не обязательной для писателя, угнетая такой обязательностью саму литературу. (Но учтем, что, совершенно пренебрегая пользой, художник рискует не достичь и желанного удовольствия.) Соответственно, иным понравилась мысль, что осваивать какие-то правила ниже достоинства пророка.

Сами мастера слова, получается, не знают, какой совет дать новичку: в «Римских одах» Гораций выступает боговдох-новенным поэтом, а в «Науке поэзии» он над такими смеется. Любопытно, что писатели, зарабатывавшие литературным трудом, те, кого мы определенно назвали бы профессионалами, редко признаются в своем профессионализме. Именно они, напротив, исповедуют презрение к ремеслу и проповедуют его никчемность. Фиванский одописец Пиндар, работавший на именитых заказчиков, высоко оплачиваемый, признанный мастер, себя объявляет ничему не учившимся гением, сладко поющим, как жаворонок, в мыслях и словах добычливым, как орел, а своих конкурентов — крикливыми воронами и галками, ремесленниками, лишенными таланта, способными сочинять лишь по профессии. Автор «Пророка», сделавший литературу в России специальностью, пишет: «Поэт идет, открыты вежды, но он не видит ничего», — и мы вспоминаем упавшего в овраг полоумного стихотворца из финала горацианской литературной поэмы. Большие ораторы любят повторять, что правдивая речь проста. Обскурантистская проповедь не вызывает доверия. Соперник Пиндара иониец Вакхилид правильно возражал ему. что поэты тоже учатся — у своих предшественников. Учатся невольно, даже если верят, будто получают все от божества в готовом виде. Законы, пусть установленные в полемике, объективны. Что лучше: искать их снова на ощупь, пробуя и ошибаясь, или перенять от наставника?

Честолюбивый художник справедливо возразит, что перепев пройденного искусством, прожитого публикой не сделает ему долговечного имени. Когда знаешь все уже найденное, остается место разве что исполнительскому творчеству. Аристотеля, врага театральности, удручало стремление драматургии восполнить внешним эффектом бедность содержания. Эстетический климат его времени привычен и нам. «Литература наша, — читаем у Р. Барта, — уже сто лет ведет oпасную игру со смертью, как бы переживает свою смерть; она подобна расиновской героине, которая умирает, познав себя, а живет поисками своей сущности».

Создателю первой из существующих «Поэтик» горько видеть упадок афинского театра, исчерпавшего сюжетный материал и приемы воздействия на зрителей, воспроизводящего стандартные положения — точь-в-точь как это делает сейчас голливудский кинематограф. Платон ждал обновления мусических искусств; оформление в трудах его ученика науки о литературе явилось симптомом кризиса последней. Выводя законы творчества из опыта, накопленного великой литературой его народа, Аристотель вполне сознает проблему: пройденный путь властно диктует правила, но слепое следование готовым рецептам заводит в тупик.

Как избежать повторений, оставаясь в русле традиции? Решением становится гениальная по непреходящей убедительности, повторенная «отцом эстетики» Баумгартеном мысль: нужно подать знакомое как новое, попытаться открыть нам глаза на то, что мы знаем. Сочинитель, подобно канатоходцу, раскачивается на острой грани между плагиатом и ошибкой воображения. Балансиром служит знание истории и выведенных из нее внутренних законов искусства.

Стоит ли теперь открывать школы для писателей, рассчитывая натренировать новых толстых и достоевских? Существующая практика показала, что подобные институты будут в большом количестве производить заурядных художников, мало способных влиять на стандарты и предпочтения вкуса. Такое образование представляется даже вредным для развития искусства, поскольку закрепляет устоявшиеся нормы: хороший ученик делает, а ученый зритель хвалит рекомендованное специалистами, рядовые консументы ориентируются на мнение знатоков — все это оборачивается стагнацией и скукой.

Нельзя давить на общественный вкус авторитетом школы, ведущей ординарность к вершинам признания, закрывающей простор для всех, кроме подражателей Белинского и Гоголя, как было недавно у нас. Реформа искусства «сверху» терпит крах. Какова, однако, альтернатива? И есть ли она?

Платон справедливо протестовал в «Законах» против либерализации вкуса: с исчезновением суда знатоков рынок переполняется ложными ценностями. Штампованная бульварщина привлекает подражателей признанием и большими гонорарами. Стало быть, изменения ожидаемы лишь «снизу», в ценностной ориентации открытого общества, которая — знает читатель — меняется редко и трудно, преобразуемая мощными социальными сдвигами. Пока нет оснований их опасаться, мерилом прогресса в литературе и других искусствах остается совесть художника, чурающегося плагиата, внимательного к своим ошибкам. Для него не откроют литературных университетов, он должен учиться сам. Правильное литературное образование, с тех пор как греческие поэты начали свой спор о первенстве, было и будет самообразованием.

Но как же все-таки быть с вдохновением? — спросит, робея, поэт. Что толку зубрить правила, если бездарен? Изучение пособий, форму которых неизбежно принимала теоретическая мысль, занятая вопросами литературы (нормативный подход оправдан полиморфизмом текстов, удовлетворяющих критериям художественности), приводит к мысли о презумпции гениальности: дескать, феномен врожденного таланта авторы вообще не рассматривают, одаренность разумеется сама собой.

Тема вдохновения живо интересовала писателей, которые задумывались о природе искусства; но всерьез рассуждать о музах стало со временем как бы дурным тоном, теоретики стеснялись этой темы. От нее сердито отвернулся Гораций: конечно, для успеха требуется дар, так же как и владение техникой. И точка. За ответами следует обращаться к архегетам философии творчества — Платону и Аристотелю.

Оба мыслителя признают вдохновение, или общий подъем душевных сил, выливающийся в творчество. Мотивировки учителя и ученика при этом в корне различны. Объяснение Платона дышит религией: гениальное творение может создать и самый посредственный художник, потому что на деле творит не он, а Муза. Кого избрать передаточным звеном в цепи вдохновения, зависит от каприза богини. Какая-то правда в этом есть. Александр Мень точно заметил, что при любых толкованиях художественного творчества главное непременно остается неизъясненным (это верно для всех тем такого уровня). Но почему-то и плохой поэт называется поэтом.

Трактовка Аристотеля натуралистичнее: всех легковозбудимых людей божество сделало наклонными к творчеству; в этом смысле оно становится участником каждого творения. «Напрасно толкать дверь в литературу, будучи в здравом рассудке», — следуя Демокриту, думал вдохновенный создатель «Иона» и «Федра», и Стагирит с ним согласен. Можете не волноваться: красивые строки действительно есть у всякого, даже весьма заурядного, писателя. Здесь и там в его творениях будут рассыпаны перлы, и у него найдутся поклонники. Парадоксальным образом, дюжинность в искусстве и есть не контролируемое творческой волей вдохновение. Однако цепкость воображения, умение прочесть свое чужими глазами, вправляя деталь в жесткие рамки целого, — качества, воспитываемые, помимо опыта, внимательным чтением творений предшественников и обдумыванием вопросов литературной теории, — делают из вдохновенной ординарности истинного художника. Недаром самый яркий драматург классической древности — Софокл — был, по свидетельству античного биографического словаря, и автором сочинения о технике драмы, — быть может, первой книги о театре.

Самое широкое определение творчества — это деятельность, в которой сказывается личность. Категоричное высказывание Канта — «природа через гения предписывает правила только изящному искусству» — обижает многих из пишущей братии. Многообразие текстов, в которых читатель безошибочно диагностирует литературность, вызвана, как, опять-таки, понимала уже античная критика, именно свойствами личностей, создавших и развивших различные виды литературы.

Теория занимается готовым, «мертвым» материалом. Даже детальное и критическое знание положений научной критики, конечно, не создаст истинно прекрасного. Ибо знание универсально, а искусство должно быть разнообразным, как явления жизни: «Grau ist alle Theorie und grun ist Lebens gold-ner Baum»* — гениально сказал Гете. Искусство пополняет наш опыт, потому что само есть некий тонкий психологический опыт, прожитый его адептами.

Освоение поэтологического наследия Аристотеля, Горация, критиков эпохи Возрождения и драматургов Нового времени не должно загонять писателя в овечий закут схематизма. Отфильтрованная неповторимым мироощущением творческой личности, эта мысль, не ограничивая свободы творчества, станет подспорьем в работе, тем надфилем, которым, по слову Горация, шлифуется творение поэта. Кому мало прибыли от мишурного успеха, кто боится конъюнктурности, не хочет превращать свою книгу в сборник со вкусом поданных цитат, но — опереться на внутреннее правдоподобие и заставить вопреки сложившемуся мнению верить логичному, таким художникам поэтологическая мысль прошлого послужит щитом против эфемерной критики, плохо знакомой с основами науки.

Утешив сочинителя, закончим указанием на ту несомненную пользу, которую изучение литературной мысли имеет и для упомянутой критики. Хаотические замечания и мимолетные реплики, с легкой руки рецептивистов все чаще заменяющие простые и глубокие, внутренне связаные, обогащавшие искусство оценки больших литературоведов еще недавнего прошлого, допускаются сегодня на рынок лишь из-за малограмотности окололитературной публики. Поэтому ответственность ложится на критиков еще более тяжелым грузом, чем на писателей: те, в конце концов, «существа легкие и крылатые», тогда как их судьи обязаны стоять на твердом фундаменте.

Сейчас особенно опасно думать, что литературная критика — не наука, а только род публицистики. Ввиду ее истории, иллюстрацией которой и служит настоящий сборник, такая мысль вообще нелепа. Большинству попросту лень возвращаться к отцам-основателям поэтики, следить за рецепцией их идей и рождением новых направлений, отслеживать колебания общественного умонастроения. Труд критика предваряется годами специальной подготовки. Многие в наши дни твердят о кризисе искусства. Кому же, если не вам искать выход из этого кризиса? Искать не в отказе от старых теорий, как по той же лени думали модернисты, а в их новом осмыслении, в возрождении образованности.

Литературной публицистике необходимо, пока не поздно, вернуться на плато, где можно ощутить устойчивость и равновесие, снова встать на научные рельсы. Опять же и критик не должен превращаться в охранителя. Не утрачивая основ на пути к вершинам, он увидит больше и многое лучше поймет. Расширение исторического горизонта — такой неоценимый дар приобретет он, читая, хотя бы в переводах, классические памятники поэтики. Дальнейшее — дело его собственного чутья и таланта.

___________

* «Всякая теория сера, / Но зелено золотое древо жизни» (нем.)

Текст: Михаил Позднев

Источник: Книга сочинителя. СПб.: Амфора, 2008