Эффект Витгенштейна

Людвиг Витгенштейн. Фото: warrax.net
Людвиг Витгенштейн. Фото: warrax.net

26 апреля — 121 год со дня рождения Людвига Витгенштейна, одного из самых загадочных философов ХХ века

То, что автор «Логико-философского трактата» и «Философских исследований» — один из самых непонятых, загадочных философов ХХ века, давно успело стать общим местом в его восприятии. Культурный статус у него такой: выскальзывать из понимания, из укладывания в заготовленные ячейки.

Людвигу Витгенштейну обязаны своим существованием по меньшей мере три крупных интеллектуальных течения, без которых немыслимо ушедшее столетие. Раннего Витгенштейна считает своим предшественником логический позитивизм, позднего — оксфордская лингвистическая философия и американская философия лингвистического анализа.

Но самый своеобразный вклад этого крайне своеобразного человека в культуру, помимо всего им сделанного, пожалуй, то, что хочется назвать «эффектом Витгенштейна». Дело в том, что все три восходящих к нему направления мысли основаны на частичном, недостаточном и, в конечном счёте, неадекватном его прочтении. И ни к одному из них сам он, без сомнения, не принадлежал.

Особую парадоксальность этому обстоятельству добавляет то, что вообще мало кто в истории мировой философии так стремился к однозначной ясности и прозрачной отчётливости выражения мысли, как Витгенштейн. Можно было бы даже сказать, что её прояснение он считал важнейшей задачей и для себя, и для философии вообще. По видимости так оно и было, правда, то были лишь усилия по как можно более точной настройке оптики для настоящей, куда более глубокой задачи.

Глубокой и настолько неизменной во всю его жизнь, что в некотором смысле разделение Витгенштейна на раннего и позднего — огрубляющая условность. При том что поздний раннему во многом попросту противоположен.

Всё, что он делал в жизни, включая и занятия философией, и неоднократные попытки уйти от неё, образовывало одно экзистенциальное переживание. И всю жизнь он решал, по существу, единственную проблему: смысла жизни, правильной внутренней позиции по отношению к этому смыслу. Она же — проблема счастья, потому что счастьем для этого мучительно-трудного (и себе и другим) человека была жизнь в как можно более точном соответствии с собственными ценностями. Но такая, которая свидетельствовала бы о «человеке вообще», человеке как таковом. Жизнь, которая наилучшим образом воплотила бы на данном конкретном биографическом материале человеческую сущность. И ещё важнее: такая, которая позволила бы прийти в согласие с надчеловеческими, жизнеобразующими силами. Чем бы они ни были; а чётко знать и выговорить, что они такое, никогда не возможно вполне. На их присутствие можно лишь указывать собственной жизнью.

Витгенштейн никогда и не думал это скрывать. С самого начала он говорил о «Логико-философском трактате» (книге, которая на протяжении нескольких десятилетий определяла интеллектуальную жизнь по обе стороны Атлантики), что основная задача этого текста — этическая. Кто-нибудь отнёсся к этим словам всерьёз, кроме самого автора?

Всё деление его многотрудной жизни и работы на периоды связано с тем, какие инструменты и материалы в каждый из периодов он находил наиболее адекватными для решения своей основной задачи. Нет, даже так: инструмент и материал был всё время один — язык. Просто ранний и поздний Витгенштейн подходил к нему по-разному.

«Чем бы ни было то, от чего мы зависим, — писал он в своём военном дневнике, — в каком-то смысле мы никогда не хозяева самим себе, и то, от чего мы зависим, можно назвать и Богом… Бог в этом смысле — просто судьба или, что то же самое, мир, независящий от нашей воли. Верить в Бога — то же самое, что знать смысл жизни».

Отсюда решающе важная задача: как можно чётче определить, «ограничить изнутри» сферу того, что поддаётся пониманию и речи. Тем самым должно быть обозначено и то, что словам не поддаётся, но образует основу и слов, и всего остального.

Ради соответствия этому непроизносимому, но важному Витгенштейн, крайне далёкий от традиционного патриотизма, пошёл добровольцем на мировую войну. Ради этого позже откажется от своей доли отцовского наследства в пользу неведомых ему бедных писателей и художников, чтобы огромные деньги, которые сделали бы его одним из богатейших людей Австрии, не отвлекали от главного. Об этой основе жизни — «Логико-философский трактат», который Витгенштейн писал в окопах на русском фронте и завершил в итальянском плену. Об этом — знаменитый, в пух и прах зацитированный последний афоризм «Трактата», ради которого он весь и написан: «О чём невозможно говорить, о том следует молчать».

В основе «Трактата» — мысль о структурном тождестве языка и реальности. Условность знаков языка не препятствует этому: ведь речь не о внешнем сходстве, а о взаимном соответствии логических структур языка и мира. Благодаря этому язык моделирует предметный мир: элементарное предложение логически отображает атомарный факт (своего рода элементарное событие), а язык в целом — логическое отображение всех фактов мира.

В языке есть здоровые участки. Это те его части, что описывают мир как совокупность фактов: конечную предметную действительность, систему содержаний и связей, логически упорядоченную и постижимую рациональными средствами. Задача философии — отделить их от гнили бессмысленных утверждений.

Философия, писал Витгенштейн, не наука, но «процесс прояснения» предложений. Её дело — с помощью правил логики «строго установить границы мысли», которые иначе остаются «мутными, расплывчатыми» (4.112). «Вся философия — это критика речи». (4.0031). Философия «должна ставить границу мыслимому и тем самым немыслимому» (4.114). Основы бытия — не в мире, о котором возможно говорить, но за его пределами, и не выразимы в языке. На них следует указывать особым, значимым молчанием. Высказывания же традиционной метафизики о «Боге», «душе», «сущности мироздания» и тому подобных материях — ни истинны, ни ложны, но просто бессмысленны, поскольку никакие факты реальности им не соответствуют.

И это немедленно приняли за антиметафизический пафос.

Закончив «Трактат», Витгенштейн был уверен, что сделал в философии всё, что вообще было возможно. «Передо мной стояла задача, — пишет он в год выхода немецкого издания «Трактата», в 1921-м, — я её выполнил и теперь погибаю… Жизнь моя, в сущности, стала бессмысленной…». Тем более что его, как оказалось, не понял даже бывший учитель, собеседник и друг Бертран Рассел. Об остальных и говорить нечего.

Предстояло найти новую, достойную форму жизни. Он искал её на путях общественного служения.

Пока автор учительствовал в деревеньках Нижней Австрии, работал садовником в монастыре, строил дом для своей сестры, книга его стала откровением для Венского кружка ― группы интеллектуалов, которую в 1922 году собрал вокруг себя Мориц Шлик, профессор кафедры философии индуктивных наук Венского университета. В «Трактате» члены кружка вычитали, что метафизика — пустая болтовня, и заниматься стоит исключительно логическим анализом языка науки.

Их программой стала разработка новой научной философии, с использованием элементов эмпиризма в духе Юма, идей Маха о том, что научны лишь высказывания о наблюдаемых феноменах, и тезиса Витгенштейна, что осмысленные предложения лишь потому таковы, что описывают определённые факты. Основными инструментами должны были стать математическая логика и принцип верификации[1]. С их помощью планировалось создать для науки совершенный, исключающий неточности язык, подобный тому, который, как они считали, предложил Витгенштейн в «Трактате».

Так Витгенштейн оказался основоположником системы идей, которую развивали венцы — логического позитивизма[2].

Предложенный им анализ венцы использовали для решения задач, связанных с созданием новой, единой науки, которая объединила бы на общих надёжных основаниях все дисциплины — при доминировании физики, биологии и математики.

Роли их «духовного отца» Витгенштейн не хотел никогда, даже бывая на заседаниях кружка. Он был уверен, что для решения экзистенциальных, единственно важных, проблем человека решение научных проблем даёт очень мало. Его с самого начала раздражала ограниченность позиции членов кружка, их высокомерная невосприимчивость к мистическому опыту. Он спорил с ними, но они — как, впрочем, и он — слышали лишь то, что хотели слышать. Они видели в нём экстравагантного чудака. Он был уверен, что они обедняют и профанируют его мысли. Разрыв был неизбежен.

Но дело было сделано: Витгенштейн вновь занялся философией. В 1929 году он вернулся в оставленный было Кембридж, защитил «Трактат» как докторскую диссертацию и стал читать лекции в университете. Он давно уже думал о несовершенстве результатов «Трактата», о том, что исходил тогда из упрощённой картины мира и её логического образа в языке. Теперь его задача — создать более реалистичный подход к языку и миру.

Значения слов, признаёт он, определяются не отношением их к фактам, как думалось в пору «Трактата», а ситуациями, в которых они употребляются — правилами «языковых игр». Не существует слов, которые гарантировали бы точное знание о мире. Язык теперь видится ему подобным старинному городу с лабиринтом запутанных улиц, нагромождением разновременных построек.

Но это не значит, что не существует ни невыразимого, ни границы между ним и словом, ни возможности мистического знания высших ценностей, расположенных по ту сторону границы.

Задача философии прежняя: прояснение языка. Составление точной карты языковых значений, проведение границ между «языковыми играми», помощь в высвобождении из неисчислимых ловушек, которые готовит человеку язык, выявление условий очередной игры в том, что так легко принять за вечные истины. Философия по-прежнему — стремление к ясности, усиленное лишь пониманием того, что окончательная ясность недостижима.

Он ещё не раз делал попытки уйти от философии как профессии, всё время возвращаясь к мысли, что единственно важное дело — это воплощение ценностей в праведной жизни. Во время Второй мировой, уверенный, что теперь преподавать философию «бессмысленно и позорно», стал разносчиком лекарств в военном госпитале. И всё это время не переставал думать и писать философский дневник, лишь по видимости рассыпающийся на фрагменты, а на самом деле образующий труднообозримое растущее целое. Рукописи его издают до сих пор.

По рукам ходили записи лекций Витгенштейна, «Голубая» и «Коричневая» книги, но печатать он ничего не разрешал: чувствовал, что, будучи вырваны от живого здесь-и-сейчас происходящего мышления, его мысли обречены на искажение. «Философские исследования» он готовил к печати сам и не успел закончить. Книга вышла после смерти автора, и это стало началом его новой славы и новой, ещё более широкой полосы его влияния на современную мысль, против которого он уже ничего не мог возразить.

Работы позднего Витгенштейна повлияли на философию лингвистического анализа, которая стала складываться в Великобритании ещё с 1930-х. На этой основе сформировалась исследовательская программа теоретической лингвистики, в пределах которой тоже было достигнуто множество осмысленных результатов. Он считается родоначальником того направления в аналитической философии, которое концентрируется на анализе значений отдельных выражений естественного языка и иных задач перед собой не ставит.

Сам же он был философом в редкостном, хотя и не вполне забытом европейской культурой смысле, восходящем ещё к мудрецам античности. Философия была для него прежде всего образом жизни и типом внутренней (а для того и внешней) самоорганизации. Затем — терапией: устранением беспокойства, вызванного ложно сформулированными («вечными») вопросами и проблемами. И лишь после этого — продуцированием мыслей и уж тем более текстов. Потому-то он и не ставил высоко свои философские занятия, а профессиональной философии и вовсе терпеть не мог и при всяком удобном случае отговаривал своих кембриджских студентов от того, чтобы ею заниматься. Некоторых, кстати, вполне успешно.

Его вёл и толкал (иной раз, пожалуй, и против его воли) своего рода невроз смысла: воля к постоянному, «через-не-могу», возобновлению в себе смыслосозидающего, проявляющего его собственные основы усилия. Очень небудничное существование. Такие люди — культурные герои. Они стоят на страже границ человеческого: выясняют, где проходят эти границы, не позволяют хаосу их прорвать. Это требует такого высокого и такого штучного напряжения, что их всегда единицы. В этом смысле неудивительно, что Витгенштейн не создал собственной философской школы. Даже не потому, что он этого не хотел: хотя действительно не хотел, не раз повторял, что он никого ничему не хочет учить. Но уже потому, что культурные герои этого рода — одиночки по определению.

«Эффект же Витгенштейна» состоит вот в чём: то, что человек делает, прочитывается частями и, по сути, не адекватно тому, что он думал и чего хотел на самом деле; но при этом очень плодотворно и с далеко идущими культурными последствиями.

Это означает, между прочим, и то, что в таким образом прочитанном, избыточно, казалось бы, интерпретированном интеллектуальном явлении остаётся ещё большой смысловой запас. Что оно может быть ещё не раз перепрочитано, переинтерпретировано, может приобрести какое-то ещё четвёртое, пятое значение, дать направление ещё одному культурному движению, которое также, как потом выяснится, окажется не в слишком прямой связи со своим «отцом-основателем».

Четвёртое, кажется, уже есть, хотя сильно уступающее в мощи трём первым. Это — постановка Витгенштейна в религиозный контекст. Не исключаю, что и это некоторое misreading, но в отличие от первых трёх попыток, возможно, более близкое к его первоначальным смыслам.

У Витгенштейна в его манере изъясняться уже усматривают сродство с умственной стилистикой людей восточных культур, с дзэнскими коанами[3]. Мне же думается, что по типу своих внутренних усилий Витгенштейн — очень христианский мыслитель. Даже первохристианский: в нём есть что-то от тех времён, когда небольшая горстка первохристиан с чистого листа начинала мировую историю. Его тип интеллектуальной и душевной (в его случае неразделимо) работы — постоянное возобновление себя, с чистого листа, постоянное преодоление инерций. В каждый момент существования — новая земля и новое небо. Собственно, как и у Толстого, чьё (очень своевольно сравнительно с оригиналом переработанное) «Евангелие» он случайно купил на фронте, в галицийской лавочке, и который оказался ему так созвучен.

Но думается, что безусловное приписывание Витгенштейну религиозных смыслов было бы очередным преувеличением. Тут сложнее; тем более что верующим в традиционном смысле его всё-таки не назовёшь.

Основной целью его усилий была, похоже, именно этика — помимо-религиозная, должная (если не по замыслу, то, по крайней мере, по чувству Витгенштейна) иметь отношение к человеку независимо от того, религиозен ли тот и к какой религии себя относит. Он искал действенных основ человеческого; императивов существования, достойных названия универсальных.

С другой стороны, чем, в самом деле, был бы философский ХХ век, если бы не логический позитивизм венцев и не британско-американская лингвистическая философия?

Люди вычитали из Витгенштейна, по своему обыкновению, то, что им тогда было — или казалось — нужнее всего. Выстроили с его помощью собственные насущные смыслы. Будь иначе, разве бы его влияние так распространилось?

Витгенштейн наверняка был не единственным, зато на редкость ярким объектом такого понимания: ветвящегося, своевольного, избирательного, глуховатого к своему предмету. На его примере мы можем, наконец, осознать, что восприятие этого рода — не только «искажающее» и «уводящее в сторону». Оно ещё и в необходимом порядке вещей. Что плоды любого влияния всегда возникают из двух в некотором смысле равномощных сил: падающего семени и принимающей почвы. Что непонимание в культуре — сколь бы ни было оно трагично, даже мучительно для непонятых — ничуть не менее важно, чем понимание.

__________
1 Принцип верификации (verification principle) — критерий научности, предложенный логическими позитивистами: согласно этому принципу, чтобы суждение могло быть принятым в качестве научного, оно должно поддаваться проверке — быть верифицируемым.

2 Логический позитивизм, он же — логический эмпиризм или неопозитивизм: философская школа, основывающаяся на принципах эмпиризма (направление в теории познания, считающее единственным источником достоверного знания чувственный опыт и наблюдаемые доказательства) и рационализма (считающего надёжным источником знания и действий разум) и опирающаяся в теории познания на методы математики и логики. Члены Венского кружка отвергали как бессмысленные любые утверждения, которые не могут быть подтверждены опытом, то есть не соответствуют критерию верифицируемости. В свете этого метафизические утверждения как таковые для них были бессмысленны. Своим предшественником логические позитивисты, кроме определённым образом прочитанного Витгенштейна, считают Дэвида Юма, который отрицал возможность ответов на метафизические вопросы вроде существования Бога или бессмертие души, поскольку идеи Бога или души не могут быть надёжно обоснованы простыми чувственными впечатлениями.

3 Горин А.В. Границы языка и язык границ. Витгенштейн и дзэн // Путь Востока. Проблема методов. Материалы IV Молодёжной научной конференции по проблемам философии, религии, культуры Востока. Серия Symposium, выпуск 10. СПб.: Санкт-Петербургское философское общество, 2001. С. 57―61.

Текст: Ольга Балла

Источник: Частный корреспондент