Ремесло и провидчество

Layout 1 Журналу «Литературная учеба» исполнилось 80 лет

У журнала «Литературная учеба» юбилей. Сколько ему? Пожалуй, можно и догадаться. Может быть, журнал рождался во времена, когда:

…вы дисциплинировали взмах
Взбешенных рифм, тянувшихся за глиной,
И были домовым у нас в домах
И дьяволом недетской дисциплины?
Что я затем, быть может, не умру,
Что, до смерти теперь устав от гили,
Вы сами, было время, поутру
Линейкой нас не умирать учили?

Брюсов вполне мог бы основать журнал с таким названием, чтобы учить линейкой и ставить литературные опыты. Но Брюсов умер в 24-м. Для круглой даты нам нужны 20-й или 25-й. 1925-й исключаем: любовь все-таки нечасто побеждает смерть, даже любовь к литературе. А в двадцатом году, пожалуй, было не до литературной учебы. То есть литературы было много – и первоклассной, но время учебы, время академий и штудий тогда еще не настало.

Как же мы пристрастились к юбилеям… Чего в этом больше – пифагорейства, аллилуйщины или пристрастия к застольям и конференциям с цифрами на заднике? Из десяти самых известных русских писателей лишь Толстой дожил до восьмидесяти. А из правителей России самым пожилым был 75-летний Брежнев… «Литучеба» уже старше старика Державина и Жуковского, и хочется пожелать журналу пережить, по крайней мере, Солженицына и Сергея Михалкова.

Вехами в истории литературы становились юбилеи писательских смертей. В год столетия пушкинской дуэли поэт стал таким же актуальным участником тогдашней реальности, как Сталин, Папанин, Чкалов. Даже в блокадном Ленинграде, как известно, отмечались юбилеи Навои и Низами. Это воспринималось как священнодействие. Культура испытывает потребность в святилищах и ритуальных праздниках. Вот и восьмидесятилетие журнала «Литературная учеба» – это все-таки чуть больше, чем «день варенья». Может быть, это юбилей концепции, юбилей надежд на то, что литература просвещает, и это просвещение облагородит не только общество, но и писателей? Ну уж нет, сама концепция куда старше. Но журнал зародился, когда государству требовались молодые специалисты по литературе. В то время понятие «культурная революция» не воспринималось как китайская экзотика. «Коллективизация, индустриализация, культурная революция!» – это советские позывные 1930-го. Авторы самых массовых песен не представляли светлого будущего без литературы:

Руки женщин ведут самолеты сквозь бури,
Орден Ленина носят поэт и пастух! –

вот она, глянцевая панорама тридцатых.

Будущим пролетариям и инженерам больших литературных строек нужно было, как говорил Горький, «изучить литературную технику». Для этого и создавали журнал.

«Литературная учеба» – орган эпохи Просвещения. Пускай и запоздалый, если вспоминать Вольтера, Дидро и Ломоносова. Литературе нужно учиться. 30 лет назад это воспринималось как банальность и подчас наводило скуку. Но сегодня надежда на учебу, а не на кофейную гущу, стала такой редкостью в нашем экзальтированном мире, что «Литературная учеба» превратилась в отдушину благородного рационализма.

В литературе, как в авиации, учебные полеты нужны даже асам. Горький был рачительным премьер-министром литературы – и повсюду создавал литературные фабрики. Первым главным редактором журнала стал сам Горький, а сменил его вполне надежный товарищ – поэт Алексей Сурков, недавно окончивший Институт красной профессуры. Не удивительно, что через некоторое время Сурков возглавит другую лабораторию литпросвещения, основанную Горьким, – Литинститут. Из «Литучебы» Сурков уйдет на войну. В почти безнадежном ноябре 1941-го он напишет «Землянку». В блиндаже под Дарной – неподалеку от прифронтового Нового Иерусалима. А журнал в дни поражений Красной армии прекратит свое существование – временно. Всего лишь на 36 лет.

В «Литучебе» чаще, чем в других литературных и научных журналах, в роли критиков выступали беллетристы и поэты. В старой «Литучебе» была такая рубрика – «Как я работаю». Признанные писатели впускали в свои мастерские зевак и молодых коллег. В журнале публиковались «Беседы о ремесле» Горького. Ремесло – ключевое слово для понимания просвещенческого отношения к литературе.

Традиции продолжались и после возобновления журнала в 1978-м году. Представляю, как непросто было выжать из литературных знаменитостей (Распутин! Трифонов!) откровения о писательской кухне. Но главному редактору Михайлову это удавалось. Журнал в 1980-е славился литературными дебютами, публикациями молодых, которые вообще-то пробивались в толстые журналы со скрипом.

Сам Александр Алексеевич Михайлов был патентованным критиком, начинал с рецензий в архангельской прессе. Не только на фронте, но и в литературе начал путь с рядового. Он много писал о поэзии – повсюду, кажется, от журнала «Коммунист» до «Мурзилки». Какие там шаблоны – поэзию 50–70-х он чувствовал как никто. Десятки его статей ничуть не обмелели от времени: одержимость стихами, эрудиция, точные слова – прочный сплав. Никакой академической успокоенности: даже любимых поэтов он сталкивает лбами, чтобы искры летели. Писал о Вознесенском, пожалуй, лучше других. Поэт умер полгода назад – и, пожалуй, несправедливо, что в некрологических статьях никто не вспомнил Александра Михайлова, не процитировал…

Иногда нам ставят в пример сорбоннское литературоведение… А мне частенько попадались статьи западных филологов в «назывном» стиле – статьи, сплошь состоящие из восклицаний: «О, Мандельштам! О, Милош! О!» Таковского хватало и у нас. Но вот я наугад раскрыл том Луговского из «Библиотеки поэта». В предисловии – никаких подневольных словес. И Луговской не триумфальный, не отполированный – с неудачами, с тошнотой депрессий, с трусостью и позерством, с редкими прорывами к поэзии, которые гораздо интереснее оттого, что Луговского не превращают в прилежного отличника. Это 1966 год. Это Владимир Федорович Огнев – литературовед михайловского поколения. И, поверьте, о Твардовском Огнев писал не хуже.

Нет ничего глупее поколенческой спеси, это срам, который останется, когда молодость пройдет. Хорошо бы нам всем научиться не задирать нос перед авторами прошлых лет. Дотянуться бы до советского наукообразия, в котором было лицемерие, но была и школа.

Стиль нашенской литературоведческой эссеистики ХХ века – это наукообразие, но и страсть к литературе. Конечно, «Литучеба» – это памятник эпохи литературоцентризма, от которой только памятники и остались. Преувеличивать влияние классической литературы на умы ХХ века не стоит: с базаров во все времена несли Блюхера и Милорда. И все-таки литературоцентризм – «слово дико» – задавал тон всея Руси. Вот Корней Чуковский (а он многажды публиковался в довоенной «Литучебе»!) говорил: «Нет религии прекраснее, чем русская литература!» И с этим всерьез соглашались не только профессиональные литераторы и пытливые графоманы, но и незаинтересованные лица. «Читательская аудитория».

Помните, ходило присловье: «А полы Пушкин мыть будет?» Вот она, слава. Сегодня пояснений не требуют только фамилии государственных деятелей и только до тех пор, пока они у кормила. Через десять лет реприза про Пушкина окончательно исчезнет. А сегодня, пока доброхоты спорят, быть или не быть станции метро под названием «Войковская», с карт метрополитена исчезла «Лермонтовская». И «сказать по правде, очень никто не озабочен». Да и впрямь – кто такой Лермонтов? Что он успел? Армиями не командовал, на Олимпийских играх не побеждал, в чартах «Биллборда» не первенствовал, даже Нобелевской премии не получил. По чьей прихоти этому мальчишке установили памятник? Утрачен орган зрения, позволявший рассмотреть в неуживчивом юноше гениального (и многим необходимого!) поэта, даже пророка. Оказываясь впервые в любой квартире, мы невольно начинали искать глазами портрет Маяковского, Есенина, Пушкина, не говоря уж о Хемингуэе. А скоро даже портреты эстрадных звезд не будут развешивать, только собственные фотографии – сотнями, в любом ракурсе. Путешествия, гулянки, офис. Я-центризм – очень жизнерадостное направление.

Не забудем, что никакого литературоцентризма бы не случилось, если бы «критический реализм» не стал в России социально-политической инстанцией. Вместе с политикой люди съедали и саму литературу со всем ее «художественным своеобразием» – как хину в хлебном мякише. Ни Толстой, ни Чехов не получили бы такой благодарной аудитории, если бы не Белинский и Добролюбов, Чернышевский и Антонович, создавшие феномен литературы как «важнейшего из искусств». Конечно, утилитарное отношение к литературе – это очень вульгарно. Но без этой вульгаринки литература остается периферийной потехой – высоколобой, утонченной, но одинокой. И опресненной! Когда-то наши учебники литературы кишмя кишели политической пропагандой. «Пушкин, Лермонтов, Некрасов – барды угнетенных классов». Грубо? Еще как! Но воспринимать литературу вовсе без исторического контекста – это тоже оскопление. И совсем не случайно и Тургенев, и Толстой, и Достоевский считали себя проводниками правильных идей. Идеи были разными – прогрессивные и консервативные, иррациональные и материалистические. Но пафос преображения общественного уклада был необходим каждому из них. Именно этот азарт подчас удесятерял литературные силы. Просвещение становилось для них сверхзадачей творчества.

Политбюро писателей было в СССР одним из самых популярных и узнаваемых иконостасов. Литературная классика была святыней для многих. В ней находили то манящее, чего недоставало в соцдействительности. В послевоенные годы устоялось мнение, что современные писатели априорно слабее будут, чем Пушкин, Толстой, Достоевский, Горький. Классике поклонялись. В тени классиков современная литература выглядела бедной родственницей. Как ни гремели среди ценителей книги деревенщиков и горожан, оставалось ощущение, что лучшие времена в истории литературы позади.

Даже Ленин – прагматик из прагматиков, сконцентрованный на политической борьбе, – говорил о романе Чернышевского: «Глубоко перепахал меня». Если же вождь пролетариата презрительно произносил: «Ворошилов! Это просто Ворошилов, да и только!» – он имел в виду совсем не Климента Ефремыча, а второстепенного тургеневского героя по фамилии Ворошилов, которого нынче, кажется, не помнят даже победители литературных олимпиад. Ворошиловым Ленин в разное время называл и Сергея Булгакова, и Троцкого, и лидера меньшевиков Чернова, и австрийского марксиста Герца. Бравировал этим литературным ругательством.

Валентинов, оставивший о Ленине раскованные воспоминания, вспоминал, как они спорили о Некрасове. «Если что мне и показалось странноватым, так это почти нежное сочувствие Ленина крестьянофильским пассажам в стихотворениях Некрасова и особенно в «Кому на Руси жить хорошо». В моих глазах это плохо увязывалось с марксистской любовью Ленина к пролетариату – ведь обычно его мыслили как антипода крестьянства. Говоря о Некрасове, я заметил (знаю теперь – ошибочно), что хотя он много писал о деревне – у него нет особо хороших описаний природы.

– Ошибаетесь, глубоко ошибаетесь! – воскликнул Ленин, а ну-ка попробуйте найти лучшее, чем у Некрасова, описание ранней весны. И картавя, катая «р», он продекламировал:

Идет, гудет Зеленый Шум,
Зеленый Шум, весенний Шум,
Как молоком облитые,
Стоят сады вишневые,
Тихохонько шумят.
Пригреты теплым солнышком,
Шумят повеселелые
Сосновые леса…»

И так далее. Вождь декламировал Некрасова километрами. Можно ли представить себе столь эмоциональный обмен впечатлениями между современными политиками любой партийной принадлежности? Мне кажется, даже функционеры союзов писателей вряд ли способны рассуждать о литературе с таким жаром. Теперь другие источники острот, другие предметы дискуссий: кинокомедии, гаджеты, футбол. А ведь еще Блок не знал по фамилии ни одного футболиста! И даже вездесущий Горький вряд ли следил за ходом первого чемпионата мира по футболу и никак не комментировал триумф Уругвая. Алексей Максимович, как утверждают его биографы, даже не был зарегистрирован в твиттере. И это – Горький с его общественным темпераментом!

Почему из светской забавы, из салонного рукоделия литература в России превратилась в нечто «большее, чем поэт»? В XIX веке и живопись, и музыка, и театр спешили за литературой, перенимали ее дух. Главные политические события – от отмены крепостного права до 1917 года – крепко связаны с историей литературы. На словесности строилась в России цивилизация новейшего времени. Теперь то новейшее сменилось сверхновым, и вспоминать о нем мы все-таки будем чаще с ностальгией, чем со стыдом.

Вот вам последние крупные произведения нашей «большой тройки» – «Новь», «Воскресение», «Братья Карамазовы». В каждом из них есть политическая программа, есть герои, с которыми авторы связывают надежды на «светлое будущее». Чего там точно нет – так это иронического снобизма и самоупоенности, которая заставляет нас свысока смотреть на «житейские волненья». «Хорошо жить – значит жить общественной жизнью». Это не Вольтер сказал. Не Чернышевский. Не Фадеев и даже не Суслов. Это Плутарх, да и он не был первым. По крайней мере, от пренебрежения «презренной пользой» ни одна книга еще не стала талантливее. Можно смеяться над принципом «Он выше всех на свете благ общественное благо ставил», можно воротить нос от массового просвещения. Что толку?

Можно вспомнить и николаевские времена, когда главным человеком в России был яснополянский писатель, про которого и в советские времена инвалиды пели по вагонам. И вот истончился, да и растаял миф о Толстом. Последний юбилей писателя показал, что государство отказывается (опасается?) считать его национальным гением. И не только потому, что боязно глядеться в «зеркало русской революции». Величайший русский человек, для которого в литературе не было невозможного, оказался вне контекста «новой России». Дети нового времени, увидев седобородого человека, не дадут ему кличку «Лев Толстой». Они не будут придумывать анекдотов про Пьера Безухова и Наташу Ростову. В детстве они не читали про Филиппка и трех медведей. А ведь 20–30 лет назад именно Толстой был вторым человеком в писательском политбюро. Да таким вторым, который зачастую повлиятельнее первого. Да и 100 лет назад мало кто в русской литературе сомневался, что «вот умрет Толстой – все к черту пойдет. И литература». И ровни Толстому в пантеоне русских писателей не было. А потом эта иерархия поломалась. Вот и наш министр культуры Авдеев, к сожалению, вполне резонно зафиксировал сложившееся положение вещей: «Нация в России формируется и формировалась именно культурой. И не Достоевский, не Толстой, а именно Чехов – воплощение спокойных и твердых принципов, которые должны бы войти в генокод. Абсолютно ему необходимых». Любая комбинация русских писателей, в которой Толстой не пребывает на вершине, – это казус. Но для нашего изломанного времени годится именно казусная оптика. И слово «нация» здесь в самый раз: понятие «народ» необратимо исчезло из официального языка. Вместе с Толстым и Платоном Каратаевым. Правда, провозглашение Чехова носителем «спокойных и твердых принципов» придется объяснить юбилейным жаром. Герой Чехова от века пребывает в тупике, в отчаянии. Какое уж тут спокойствие! Впрочем, нам здесь важна не литературная дискуссия, а симптом болезни: Толстой перестал быть политически значимым «брендом». И уж, конечно, это нашенская болезнь, наша беда, а не Толстого.

«Литература с трескучими фразами» выпала из «джентльменского набора». Тома классиков и современников валяются в предбанниках каждой московской многоэтажки: люди избавляются от книг совсем не потому, что, следуя курсом модернизации, переходят на электронные носители. На ридерах Толстой и Достоевский – куда более редкие гости, чем в предбанниках. Читатели избавляются от литературы.

И общественное мнение готово подписаться под словами министра Уварова, сказанными со зла и сгоряча по поводу некролога Пушкину: «Кто он был, Пушкин? Великий полководец, генерал, министр? Писать стишки еще не значит проходить великое поприще». При такой погоде «Литучеба» продолжает давать уроки.

Журнал много пишет о «текущей литературе» – звенят мечи, хмурят лбы максималисты, которые во все времена прытко перескакивают с одной кочки зрения на другую. Они перескакивают – а мы почему-то удивляемся. А если перестаем удивляться такой предсказуемой фабуле – начинаем скучать. Сегодня невозможен «партийный» литературный журнал. Потому что нет такого знамени, под которое может беспрекословно встать даже один-единственный человек. И тем более нет двух людей, которые бы одинаково отвечали на вопрос «Для чего литература?». И я радуюсь, когда на страницах «ЛУ» соседствуют идейные или эстетические противники. В «ЛУ» случаются провокационные публикации и в полосочку и в крапинку, а кто сердится, тот и неправ. Добро, если сердятся за ради хорошей публичной драки, а если искренне и убежденно воротят нос – тогда беда. Ничуть не менее важны историко-литературные штудии. Старинный штамп «наш современник Вильям Шекспир» никто не отменял.

После Михайлова и до Лаврентьева журнал называл себя «литературно-философским». Ух, эти перестроечные надежды на философию – когда литературоведение уходит вкось от надоевшего исторического контекста к туманному философскому!.. Хорошо, что философичность испарилась, а осталось внятное определение: «литературно-критический журнал». Коли на витрине – скобяные изделия, то и на прилавке не фрукты.

Почему современная «Литучеба» не публикует стихов и прозы? Во времена Михайлова не было Интернета и публикация во всамделишном журнале была сокровенной мечтой подавляющего большинства литературного населения. Было, конечно, и горделивое меньшинство – андеграунд, дети подземелья, но речь не о них. Сегодня литературные события могут происходить, а значит, и происходят – вне традиционных журналов. А вот литературоведению нужна кафедра, нужна редактура, оригинальная упаковка, полочка в библиографии. Все меньше читают в журналах романы и стихи, другое дело – критика, эссеистика. Горький видел в «Литучебе» писательскую лабораторию и мастерскую. По-моему, это интересно и, как говаривал матрос Чижик, пользительно.

На этом я завершаю свой многословный дифирамб и отправляюсь учиться, поучать, набираться ума, читать нотации.

Текст: Арсений Александрович Замостьянов — поэт, историк литературы

Источник: НГ Ex Libris