Поэма Саши Соколова «Газибо» и другие публикации в 33-м номере тель-авивского журнала «Зеркало».
Дневники Михаила Гробмана «Левиафан», поэма Саши Соколова «Газибо», проза Ирины Гольдштейн. Изысканные лакомства для новых умных.
Журнал «Зеркало» вот уже больше десятилетия исключительно важное явление культурной жизни русскоязычного ареала, и каждый его выпуск встречают с неизменным интересом.
Последний «двухтомник» журнала за 2009 год (состоящий из номеров 33 и 34) открывает виртуозная и изысканная поэма Саши Соколова «Газибо».
Письмо в никуда
Саша Соколов, едва ли не самый значимый из русских писателей конца ХХ века, заявил о себе (и сразу обрёл славу) «Школой для дураков», тоже, в сущности, поэмой, хотя и написанной прозой.
Принято называть такого рода укладку слов прозой, но в том-то и дело, что у Соколова подобные «определения» могут только помешать восприятию.
Изящество и возвышенность его стиля таковы, что определяющей становится именно поэтичность. И если «Школа для дураков» и «Между собакой и волком» — это стихи, записанные прозой, то «Газибо» — проза, записанная стихами.
Жемчуга бормотаний будто про себя или наедине с самим собой, как будто пишешь неизвестно кому письмо, немного бессвязное, от которого тут же тянет ритуальным дымком, ведь речь об изящном, прощальные воскурения…
86
итак, до свиданья
всего вам самого удивительного,
возникайте в любое удобное, побормочем,
учтите только, что договор от одиннадцатого
одиннадцатого тысяча сто одиннадцатого,
заключённый меж трубадурами и вертоградами в лице
голосов их,
всё ещё действует,
всё ещё говорит к нам своим куртуазным верлибром
87
он говорит и касается всех нас,
которые суть голоса вышеназванных тех и этих
и легиона иных,
одержимых и призванных, очарованных и окрылённых,
а так же и муз их, и музык, и музыкальных их
инструментов,
и прочих,
коих не хватит вечности перечислить, существ и вещей
88
он касается нас, говоря об изящном,
касается и в конце последней, тысяча сто одиннадцатой
песни своей,
шёпотом напоминает:
ну, значит, договорились:
отныне от утренних сумерек и до первых звёзд
об изящном — ни звука.
Реинкарнация
Ирина Гольдштейн — новое и очень интересное (а для меня загадочное) литературное явление.
Его загадочность и удивительность состоит в некоем почти физиологическом слиянии «литературного голоса» Иры Гольдштейн с голосом её недавно и безвременно умершего мужа, замечательно талантливого писателя Александра Гольдштейна.
Собственно она как писатель и появилась с его смертью, с текстом, посвящённым его смерти, описывающим его смерть, «В пределах одного вдоха нет места иллюзиям».
Совпадение «духа письма» было столь близким, что с самого начала у меня возникло ощущение, что это не самостоятельное письмо, а чревовещание, как будто Саша Гольдштейн заговорил голосом своей жены…
Причудливые и витиеватые узоры текстов Ирины Гольдштейн как бы возникают из странного сплетения литературной и жизненной ткани: она не только «говорит» голосом своего мужа, она ещё и говорит о нём, о его смерти, как будто он сам рассказывает нам что-то, что не успел рассказать, жалуется и злится…
Однако постепенно, от текста тексту происходит некое отдаление и разделение голосов: в похожих темах смещаются акценты, подмечаются другие детали. Если главный интерес и внимание Александра Гольдштейна сосредотачивалось на культуре, философии искусства, то у Ирины, при всей насыщенности её прозы «культурными» ассоциациями и метафорами, больше внимания уделяется событиям жизни (даже если это события смерти или умирания), описанию этих событий.
Но, как мне кажется, она ещё не освободилась от смертельных объятий родного голоса, и от этого освобождения будет зависеть её собственное рождение как художника.
Дневник открытого дома
«Левиафан» Михаила Гробмана — его дневник за 1991—1992 годы, точный и подробный, посуточный, а то и почасовой реестр событий жизни.
У Гробманов открытый дом, вереница людей тянется через него каждый день, с утра до вечера. Мне, честно говоря, непонятно, как Михаил и Ира всё успевают.
Кроме того, что на ней «дом», Ира Врубель-Голубкина — главный редактор журнала «Зеркало», а это значит нужно читать и обсуждать огромное количество текстов, договариваться с авторами, редактировать и спорить.
Она делает очень интересные и существенные для истории искусства интервью с поэтами, художниками, литературоведами — важнейшими представителями современной культуры, из самых знаменитых — интервью с Николаем Харджиевым, Эммой Герштейн, Стасом Красовицким. Эти интервью не только интересны по фактическим подробностям и по стилю, они ещё и выстраивают концепцию и иерархию современной культуры.
А ещё на ней огромная организационная работа: журнал, выставки Михаила Гробмана, издание книг. Михаил Гробман очень интенсивно, фанатично работает как художник, пишет стихи, статьи, даёт интервью, помогает редактировать журнал (то есть читает массу текстов), плюс выставки по всему миру (а это переговоры, каталоги, переезды).
Плюс светские приёмы, гости из России, Америки, Европы, плюс обширная и важнейшая коллекционная деятельность (если бы государство Израиль в лице своих министров и депутатов парламента, в том числе и русскоязычных, осознало бы значение культуры для своего существования-выживания, оно бы позаботилось, чтобы собранная Гробманом за всю жизнь коллекция картин, рукописей, книг не разлетелась по всему свету, а навсегда осталась в Израиле).
Такая интенсивность бытия возможна только в том случае (а это как раз тот случай), когда стирается граница между «жизнью» и «культурной деятельностью», когда жизнь становится «жизнью в культуре».
И вся эта обширная деятельность, эта «жизнь в культуре», зафиксирована в дневниках Гробмана, их суховатость искупается информативностью.
Фактически они представляют собой запись событий культурной жизни Израиля (и не только): литературных вечеров, выставок, обсуждений, появления статей, журналов, новых имён и т.д., включая сугубо личные и пристрастные характеристики действующих лиц.
Со временем это будет важнейшим источником по истории израильской культуры.
Антигробман
Дневники Наума Ваймана — совсем уже другая песня. В публикации сказано, что это фрагменты уже из третьего тома «Ханаанских хроник» (первый том вышел в 2000 году в издательстве «ИНАПРЕСС», второй пока не опубликован). В этих фрагментах описываются события 2000 года.
Не знаю, можно ли назвать их «дневниками», мне иногда кажется, что это некая мистификация, что реальные факты в них переплетены с выдуманными…
Подобно Гробману, Наум Вайман точно так же задумал дать широкую «картину жизни» (да, я невольно сравниваю «Ханаанские хроники» с дневниками Гробмана, тем более что тексты расположены один за другим).
Здесь и «литературная жизнь»: сцены литературных вечеров, общения литераторов, и общественно-политические события, которым даётся темпераментная оценка, и философические заметки, и интимные подробности личной жизни.
Определить жанр «Хроник» довольно сложно: не вполне дневник, не совсем мемуары, не только летопись. Но в этом неторопливом повествовании таится скрытый драматизм.
Стилистика текста сжатая, точная, её дополнительный выигрышный элемент — ирония, иногда лёгкая, иногда злая, но неизменно присутствующая.
Персонажи — конкретные, зачастую известные люди — выписаны подробно, в процессе общения: их поступки, прямая речь, включая письма, их отношение к происходящему и взаимоотношения с главным рассказчиком.
Фактически это галерея ярких портретов, в том числе и портретов известных деятелей современной культуры: Саши Соколова, подолгу, как оказывается, жившего в Израиле, Павла Пепперштейна, Александра Гольдштейна, четы Гробманов и других.
Мне показалось, что в этих фрагментах, по сравнению с прежними текстами, авторская позиция более отстранённая, автор-герой всё меньше «относится» к происходящему и всё больше даёт событиям и персонажам высказать себя.
Архивны юноши. И девушки
В разделе «возвращения к застойным юношам» повторно опубликованы эссе Евгения Штейнера, Дмитрия Сливняка и Александра Гольдштейна (впервые обнародованы в 1992 году в газете «Звенья», которую редактировала Ирина Врубель-Голубкина) о психологической, интеллектуальной и культурной ситуации в «эпохи застоя» и о причинах репатриации 90-х годов. Их рассуждения, сами по себе интересные, нынче, через полтора десятилетия, не показались мне актуальными.
Мемуарные очерки Валентина Воробьёва «Братья Штейнберги» и «Художник без постоянной прописки» являются как бы дополнением к его замечательной книге «Враг народа» — очень живо и остроумно написанными воспоминаниями о жизни московских художников-нонконформистов с середины 50-х годов и до распада в 80-е годы этого яркого художественного движения, названного позднее вторым московским авангардом.
Памяти недавно умершего художника, поэта и публициста Алексея Глебовича Смирнова посвящены некрологи Михаила Гробмана и Ирины Гольдштейн, а также очерк Смирнова, видимо, один из последних: «Около склепов и могил».
Алексей Смирнов — человек яростного темперамента, замечательный стилист, его очерки русской истории и культуры прежде всего сталинской эпохи ломают границы публицистического жанра и становятся образцами острой и вдохновенной прозы.
Вадим Россман увлечён жанром афористической прозы, жанром, естественным образом присущим философам (некоторые называют его «субъективной философией). Достаточно вспомнить Кьеркегора, Ницше, Сиорана, Розанова.
Это трудный жанр, он под силу лишь друзьям парадоксов и блестящим стилистам. Причём на первом месте, на мой взгляд, должен быть стиль. «Мудрость» (как и юмор), если поставить её на поток, становится вымученной. Да и что скажешь нового?
Как Тютчев писал:
Дума за думой, волна за волной —
Два проявленья стихии одной!
……
Тот же всё вечный прибой и отбой,
Тот же всё призрак тревожно-пустой.
К тому же мудрость сама по себе — вещь зачастую сомнительная, её легко оспорить (а стиль неприступен).
Россман начинает свой текст, разбитый на главки, с главы «Гений природы»: «Мы никогда не восхищаемся проявлениями необузданной дикой стихии в природе».
Россман, может, и не восхищается, а другие вот восхищаются (как в том анекдоте: всю Одессу удовлетворяет, а его не удовлетворяет!), тот же Тютчев, например, и грозу любит в начале мая, и даже восхищается малярией: «Люблю сей Божий гнев! Люблю сие, незримо/Во всём разлитое, таинственное зло…»
Или возьмём главку «О слепых художниках, хромых правителях и одноглазых полководцах» (привожу полностью):
«Поэты и художники — слепые. Писатели — немые. Пророки — заикающиеся (Моисей). Композиторы — глухие (Бетховен). Полководцы — одноглазые (Нельсон, Кутузов, Моше Даян) или однорукие (Иосиф Трумпельдор). Слепые поэты — это Гомер и Мильтон, Борхес и Джойс. Слепым был выдающийся итальянский художник Пьеро дела Франческа, самый гениальный и доныне непревзойдённый мастер изображения солнечного света. Самые гениальные писатели немели (онемевший Достоевский, умолкший Рембо и замолчавший Сэлинджер). Долгое молчание подготовляет писателя к его служению».
Подобная парадоксальность кажется мне сомнительной. Не все же писатели — немые, композиторы — глухие, а поэты и художники — слепые. И для многих слепота и глухота — результат «производственных травм», а не «подготовки к служению» (что опять же напоминает анекдот: а давайте нашим генералам глаз выбьем и сделаем из них нельсонов и кутузовых).
И потом, Борхес и Джойс писатели или поэты? То есть им что надо, чтоб «подготовиться к служению»: онеметь или ослепнуть?
Да и какой, прости Господи, Иосиф Трумпельдор — полководец? Ну, дослужился в русской армии до прапорщика, весьма похвально, даже Георгиевский крест получил, ну, командовал в Палестине отрядами еврейской самообороны (5—10 человек максимум).
Полководец? Так и хочется сказать: и с этой хохмой Россман хочет приехать в Одессу?
Текст: Геннадий Римин
Источник: Частный корреспондент