Таланты есть, прорыва нет

Сергей Соловьев: «Может, и хорошо, что хуже некуда».

Древние считали, что путешествия не приближают к истине. Люди, склонные к перемене мест, думают иначе. Этим они и интересны. О литературе, покорении новых пространств и метафизике с писателем Сергеем Соловьевым беседует Михаил Бойко.

– Сергей, мне показалось, что у вас есть склонность к фрагментарной, зернистой, ячеистой прозе. Это так?

– Мне кажется, это органичное свойство мышления любого человека. Фрагментарность, ассоциативность, нормальная здоровая шизофреничность сознания – естественный признак интеллекта, культуры. Чем выше скорость ассоциаций, их нелинейность, тем богаче культура. Было бы странно желать человеку меньшего, сводя мышление к одномерной червячной последовательности. Образ мира в нашем восприятии за последние тысячелетия не стал проще, его не обведешь одной линией, не отрывая руки. Не все так умопостижимо, как говорил мой друг. Достаточно уже того, что между нашим мышлением и непосредственной реальностью – пропасть. И не меньшая пропасть отделяет их от речи. Творчеством ведь движет еще и этот мотив: заговаривание пропасти, налаживание переправы, поиск формы, связи, скрепа. Не случайно, скреп по-гречески – гармония.

Шахерезада прозы выигрывает жизнь, заговаривая время, подменяя его историями, повествованием, – до тех пор, пока длится рассказываемая история, длится и жизнь. И рассказчика, и читателя. Я не против этой чудесной иллюзии, я и сам «обманываться рад». Парк, дом, садовник, свет в окне, голоса. «Иван Иванович вздохнул, встал с кресла и подошел к окну» – пока эта последовательная цепочка слов доползла к окну, мир уже неузнаваем и еще трижды перевернулся между Иваном и Ивановичем. На этой телеге и бытового сновидения не объедешь, не говоря о большем. Зато дорога под колесом и звездное небо над головой.

Музыка и поэзия способны подойти к этому «нигде» ближе других. Но и здесь – смотрит в эту бездну Дионисий, а отражается Аполлон. Не прямой взгляд, в сторону, в зеркальный щит, как Персей. Или иди, пой, не оглядываясь, а обернешься – утратишь ее – жизнь, Эвридику. Или–или: или жизнь, или дар речи. Волна и частица. Удерживая одно, упускаем другое.

– Корпускулярно-волновой дуализм…

– Все это, конечно, не новость. И Введенский писал о мерцающей пропасти между речью и живой тканью мира. И Мандельштам о ворованном воздухе и брюссельском кружеве. И дело не в том, фрагментарен мир или целен, существует стрела времени или их столько же – разнонаправленных и одновременных, – сколько ветров в эоловой арфе.

Это о мировосприятии. Но есть еще и выбор пути и цели. Ведь во многом мы есть то, в чем отражаемся, куда вглядываемся. Для меня эти опыты в чем-то сродни одиночным экспедициям к тому, что человека близко к себе не подпускает. С веревкой речи в особенности. Я пытался сочетать различные способы приближения – и прозы, и поэзии, и свой опыт живописи и режиссуры, и, как ни странно это звучит, походный опыт тоже (опыт отношений с огнем, водой, тропой, местностью, присутствием себя как тела в той или иной среде). И выстраивал эти стилистически и жанрово разнородные фигуры в единое высказывание, в книгу. Этот подход мне близок – и по мироощущению, и просто по логике вещей: несколько точек обзора вступают с предметом в более адекватные отношения, чем одна. Более адекватные, противоречивые, оставляющие подвижный воздух между углами взгляда. Тот, который «не говорит и не утаивает», по словам Гераклита. Самой большой авантюрой в этом отношении стала книга, которая так и называлась – «Книга», опубликованная в 2000 году. В нее вошел архитектурный проект города-лабиринта «Фигура времени», над которым я работал несколько лет. После фильма об этом проекте на ТВ Германии его включили в план строительства, вырыли котлован, разбили парк… Помешал кризис с переходом марки на евро. К счастью для замысла, который, веротянее всего, свели бы к массовым аттракционам.

В начале книги – страницы «наскальной» графики, своего рода вход (дромос), потом шли разрозненные записи некого человека, задумавшегося о «лабиринте лабиринтов», рисунки, эскизы, чертежи, расчеты, которые постепенно, вместе с дневниковой мистерией, приближались к окончательному пакету проекта, – возможно, уже воплощенного, судя по изображениям. Один из парадоксов оптики этой книги состоял в том, что в мистериальную околесицу текста верилось больше, чем в очевидную реальность фотодокумента. Именно как в реальность верилось. Это как у Эйнштейна, по другому поводу: чем больше наука опирается на реальность, тем менее она определенна, и чем менее она определенна, тем более опирается на реальность.

Возвращаясь к началу, фрагментарность отчасти, наверное, связана еще и с «концом эпохи созерцания и длительности», с разлетевшимися осколками этой «вечности». С другой стороны, так же естественна и ностальгическая прелесть традиционных повествовательных форм. Как поездка за город, месяц в деревне, домик в Коломне… Да и вообще светлей, когда родители живы.

– Не кажется ли вам, что расцвет экспериментальных направлений в литературе в конце 80-х – 90-х годах сменился очередным засильем традиционного нарратива?

– Да, это ощущение есть. Сменился и окреп ветерок, и носы развернулись. Послушные формы, предсказуемые, одноходовые. И ничего бы плохого в этом чередовании волн, вдох-выдох, если б не отсутствие альтернативы, пусть редких, но других голосов. Они есть, и талантливые, – прорыва нет. Ни в прозе, ни в поэзии. Может, и хорошо, что хуже некуда, – и не только в литературе ведь. Что-то зреет.

– Что послужило причиной вашего отъезда сначала в Германию, а затем в Индию? Исчерпанность российского «речевого ландшафта»? Поиск новых возможностей?

– Одну ногу надо всегда держать на весу, иначе вязнешь, как сказал мне один индус, шофер, когда мы спускались по горному серпантину от истока Ганга. И в любви? – спрашиваю. Да, говорит, и в жизни, и в смерти. Иначе вязнешь.

– Насколько я знаю, вы увлекаетесь индийской философией. Какой именно системой или школой?

– Нет, ни к каким «лестницам духовного совершенства» я не прикипал – ни там, ни где бы то ни было. Для меня Индия – возвращение в потерянный рай детства с его чудотворством света и цвета, с его «все возможно», с его сновидческой гравитацией, цыганским счастьем, свободой и все еще не утраченной тактильной связью с миром. Так что мои странствия по Индии проходят вдали от людных мест и разного рода «достопримечательностей». В основном это походы в джунгли, без проводников, с ночевками. Одно из самых сильных недавних впечатлений – столкновение с тигром. Джунгли, заповедники, труднодоступные места, встречи с первобытными племенами. Да и просто чувство дороги, индийской, особой.

А что касается философии, мне многое нравится у индусов. Например, что в начале мира у них – Веревка и ее Натяжение. По-моему, чудесно. Даже без теории струн. Или что творец мира, Брахма, не имел учеников (а в индийском космосе это хуже приговора). Ни учеников, ни детей, ни связей с общественностью. Ты царь, живи один. Так и живет. И тропа к нему довольно пустынна. А в великом колесе брахмана, сказано в ведах, блуждает гусь. Содержание второстепенно, писали индусы, ровесники этого гуся, идеи сочтены, сюжеты известны, произведение остается открытым, обрываясь там, где исчерпывается его стиль, форма. Прямо в воду глядят, нашу, сегодняшнюю. Или ахимса, непричинение зла ни одному из живых существ. Ни человеку, ни муравью, ни воде, ни огню. Первая заповедь. И только после нее – Бог, родина и далее по списку нашего общежития. Первая, и именно потому – все остальное, из нее исходящее. Так просто. И ведь ни в одной этике этого нет. А кто такой человек? Ману. Сын Солнца, брат смерти. Вот и вся философия, на пальцах. И религия светлая, как волшебная сказка с перерождениями. А иллюзорность мира, говорят, – это головная боль без головы. И ноль придумали. И буддизм, на экспорт. А шахматы – для себя. И животных любят и чтут. А мужская дружба – до гроба, как у детей.

Последние три года я писал книгу об индийских странствиях, возможно, в этом году выйдет. «Адамов мост» называется. Это цепь необитаемых островов между Индией и Шри-Ланкой. По легенде, путь Рамы из Индии в сад демона, по другой версии – путь Адама из рая к берегам Индии. Такое вот обоюдное зеркало между адом и раем.

А в 2008-м в «Эксмо» вышла книжка «Медитации у Ганга», беседы обо всем на свете с одним довольно неординарным свами, художником, мастером тантра-йоги, живущим в поселке йогинов в предгорье Гималаев. Я не спорил с ним, другая была задача. 14 бесед, пока шли и ехали с севера на юг Индии, последняя – в маленькой деревушке, где, по преданию, хранятся списки всех людских судеб, так называемые хроники Акаши.

– Вы выступили с инициативой создания международной творческой обители – арт-ашрама «Мастер» в предгорье Гималаев. Удалось ли вам осуществить свой проект?

– Почти. Года три-четыре назад, когда я выпускал в Москве альманах «Фигуры речи», параллельно я затеял нечто вроде междисциплинарного дискуссионного клуба со свободными импровизациями на различные темы, которыми могли быть и Ноль, и Сны языка, и Оргазм и катарсис, и Лермонтов – Демон – Врубель, и Метафизика чтения, – не так уж важно, какая тема, за два с лишним года их было много, и людей приходило много, на первые вечера – до трехсот, не считая тех, кто участвовал в этих дискуссиях по Интернету. А потом, чем тоньше становился разговор и чем меньше оставалось места для шоу и публичной прагматики, тем прилежней редели ряды. Назывались эти вечера «Речевые ландшафты».

Потом, оказавшись в Индии в Лакшман-Джуле, поселке йогинов на берегу Ганга, я подумал: вот абсолютный гений места, где дух жив и дышит, где хочет. Вот бы здесь и открыть второе дыхание «Речевых ландшафтов», с поправкой на местность. Что-нибудь вроде русско-индийских встреч для творчески активных людей, открытых к приращению. Местные власти пошли навстречу. Выше по течению – девственные джунгли, манговая роща, сходящая к берегу, в ней и предполагался летний лагерь под старым баньяном. А в десяти минутах ходьбы – поселок, все цивильные блага, Интернет на каждом шагу. И программа наметилась, и индусы откликнулись. Но в этом проекте не столь программа важна, хотя и она была достаточно интересна («ландшафты» были лишь малой частью их), и даже не новые встречи, а сам дар пребывания в этом поле преображений, которое «больше, чем просят, дает», просто жить им, дышать, видеть. Остальное приложится. Но здесь воодушевления эта инициатива не вызвала, во всяком случае, у тех, кому по природе своей была адресована. Как-то все разбрелись по своим углам, с соблюденьем границ и «цены вопроса». Может, и я недостаточно приложил усилий, а может быть, просто время такое, не-подвижное. Потому говорю: почти. Дверь снова оставлена приоткрытой, на будущее. Не первая и, надеюсь, не последняя.

– Что вас больше всего раздражает в современном российском литературном процессе?

– Бобик в гостях у Барбоса.

– Вы можете сравнивать культурную жизнь в Германии и в России. Что бы мы могли перенять?

– Ничего. Даже систему государственных и частных фондов для поддержки литераторов и экспериментальных издательств. Для этого надо было бы «перенять» всю страну с ее населением.

– Что сейчас находится в фокусе ваших литературных интересов?

– Зияние в фокусе. Зияние от ухода Алеши Парщикова. Почти тридцать лет мы были близки. А в последние годы он был едва ли не единственным собеседником. Мир действителен там, где еще не создан и дни творенья еще не просохли. В его случае это было вопросом не досужих интерпретаций, а живой онтологии, быта мышления. Когда время обратимо и любое событие еще примеривает в лабиринте зеркал возможные очертания. Когда по одну сторону еще можно проникнуть с ножом в тот запретный Сад и срезать ветку с яблоком, а по другую, ощутив раздвоение, ослабнуть и отделиться от себя, как нагретый столб черного света, и пойти наклонно, словно отшельница-колонна. Он ушел в смерть через окно, отчалив на пожарной выдвижной люльке, подняв большой палец к небу. По-хлебниковски. Хлебников сводил прошлое с будущим, концы с концами. А Парщиков был весь в настоящем, пытаясь его вывести из себя, – его, положенье вещей, притворившихся завершенными, очевидными, с этой гипсовой маской, под которой якобы нет ничего, кроме нашего сговора. Изобретатель действительности, вестник воображения, левша невидимого мира, всю жизнь он был захвачен ловлей нерожденных миров, их неожиданных ракурсов, новых языков описания. Где он сейчас? В лимбе, где ждут души с нерешенной участью? Между двумя Николами – Гоголем и Тесло? За месяц до смерти он прислал мне в Индию последнее письмо. Светлое, зовущее вперед. И просил: приезжай скорей, мне есть о чем расспросить тебя и рассказать… Зияние, со временем оно становится все острее и шире. Его перечитываю, Алешу. А по краям этого проема два новых, еще не опубликованных романа – Александра Иличевского и Михаила Шишкина.

СПРАВКА:

Сергей Владимирович Соловьев (р. 1959) – поэт, прозаик. Родился в Киеве, окончил филологический факультет Черновицкого университета, учился живописи в Киевской академии художеств, работал реставратором монументальной живописи в церквах и монастырях Украины. В 1986 году в Киеве основал альтернативный поэтический театр «Нольдистанция». В 1989-м переселился в Крым, Гурзуф. В 1993–1996 годах издавал литературно-художественный журнал «Ковчег». В 1995-м переехал в Мюнхен. Занимался живописью, графикой, фотографией, активно выставлялся в галереях Западной Европы. С 2005 года – главный редактор литературного альманаха «Фигуры речи». Автор книг «Пир» (1993), «Междуречье» (1994), «Книга» (2000), «Дитя» (2001), романа «Аморт» (2005), «Крымский диван» (2006), «Фрагменты близости» (2007), сборника рассказов, эссе и очерков «Индийская защита» (2009).

Текст: Михаил Бойко

Источник: НГ Ex Libris